Home

Книги

Русь-Росия-Московия: от хакана до государя. Культурогенез средневекового общества Центральной России

ББК63.3(2)4+71 А 88

Печатается по решению редакционно-издательского совета Курского государственного университета

Рецензенты: Л.М. Мосолова, доктор искусствоведения, профессор РГПУ им. А.И. Герцена; З.Д. Ильина, доктор исторических наук, профессор КСХА

А 88 Арцыбашева Т.Н. Русь-Росия-Московия: от хакана до го­сударя: Культурогенез средневекового общества Центральной Рос­сии. - Курск: Изд-во Курск, гос. ун-та, 2003. -193 с.

ISBN 5-88313-398-3

Книга представляет собой монографическое исследование этно­культурного и социально-государственного становления Руси-России, происходившего в эпоху средневековья в центре Восточно-Европейской равнины - в пределах нынешней территории Централь­ной России. Автор особое внимание уделяет основным этапам фор­мирования историко-культурного пространства, факторам и циклам культурогенеза, особенностям генезиса этнической структуры и типа ментальности, характеру и вектору развития хозяйственно-экономической и социально-религиозной жизни, процессам духовно-художественного созревания региональной отечественной культуры в самый значимый период ее самоопределения.

Издание предназначено преподавателям, студентам и учащимся профессиональных и общеобразовательных учебных заведений, краеведам, историкам, культурологам и массовому читателю, инте­ресующемуся историей и культурой Отечества. На первой странице обложки - коллаж с использованием прославлен­ных русских святынь: Владимирской, Смоленской, Рязанской, Федоровской и Курской Богородичных икон.

На последней странице обложки - миниа­тюра лицевого летописного свода XVI в. (том Остермановский П., л.58 об.): «Войско князя Дмитрия выезжает тремя восточными воротами Кремля на битву с ордой Мамая».

© Арцыбашева Т.Н., 2003

© Курский государственный университет, 2003

 

Русь-Росия-Московия: от хакана до государя. Культурогенез средневекового общества Центральной России

Журнал «Ориентация»

Авторизация



Культурное обозрение
КАЗАК ГЕЛЬМУТ ФОН ПАННВИЦ - ТРАГЕДИЯ ВЕРНОСТИ PDF Печать E-mail
Автор: Вольфганг Акунов   
06.07.2010 03:04

Портрет прусского иоаннита в контексте эпохи

Кто в смертной битве пал за свободу,

Не умирает! По нем рыдают

Земля и небо, зверь и природа,

И люди песни о нем слагают.

 

Имя немецкого генерала Гельмута фон Паннвица, последнего походного атамана всех казачьих войск, боровшихся против большевизма во II мировую войну, ставшую для них продолжением войны гражданской, в последние годы нередко упоминалось в связи с трагической историей его выдачи вместе с белыми атаманами и казаками англичанами на расправу сталинским карательным органам в 1945 г., его посмертной реабилитацией военной прокуратурой Российской Федерации в 1996 г. и беспрецедентной в истории мировой юриспруденции недавней отменой этой реабилитации той же самой прокуратурой, как бы публично признавшейся тем самым в своей полной правовой некомпетентности. Менее известен факт его членства в «Прусском Ордене иоаннитов» («Бранденбургском бальяже Рыцарского Ордена Святого Иоанна Иерусалимского Госпиталя»).

Бренные останки Атамана покоятся среди т.н. «невостребованных прахов» жертв политических репрессий советских карательных органов в некрополе московского Донского монастыря, где рядом с мощами Святого Страстотерпца Патриарха Тихона хранится величайшая казачья святыня — чудотворная икона Божьей Матери Донской, по преданию поднесенной Великому князю Московскому Димитрию Ивановичу донскими казаками перед Куликовской битвой. Каждый год 1 июня им приходят поклониться немногие уцелевшие ветераны, потомки павших жертвой красного террора казаков и — что особенно отрадно! — представители сегодняшнего движения по возрождению казачества -слабого, рыхлого, разобщенного, раздираемого групповщиной, а зачастую и мелкими амбициями «атаманов» (которых, как иногда кажется со стороны, больше, чем рядовых казаков!), но все-таки существующего, вопреки всему, и служащего живым доказательством того, что, невзирая на все «расказачивания», казачьему роду нет и не будет переводу. И перед мысленным взором приходящих поклониться праху мучеников порой встает видение посмертного парада Казачьего Кавалерийского Корпуса у гроба Всеказачьего Атамана и его верных соратников. Лучи яркого июньского солнца озаряют своим живительным светом пробудившуюся от подобного смерти зимнего сна природу и как бы погружают с море золота место, где покоится Походный Атаман. В конном строю застыли лейб-конвойцы в темно-синих черкесках с алыми башлыками, донские, кубанские, терские и сибирские казаки с красными, синими и желтыми лампасами, со знаками Ледяного похода, с Георгиевскими и Железными крестами, золотыми, серебряными и бронзовыми знаками за храбрость на груди, заслуженными отнюдь не за «участие в карательных акциях», а за отвагу в боях с большевизмом, в лихо сдвинутых набекрень папахах и кубанках, с развевающимися на теплом летнем ветру чубами, обнаженными шашками салютуя праху своих атаманов. Трепещут эскадронные значки и казачьи знамена — сине-красно-желтые донские, сине-красные кубанские, черно-голубые терские, желто-синие сибирские а впереди — значок командующего, черное «баклановское» знамя2 с «адамовой головой» — белым черепом, скрещенными костями и заключительными словами Православного Символа Веры: «ЧАЮ ВОСКРЕСЕНИЯ МЕРТВЫХ И ЖИЗНИ БУДУЩЕГО ВЕКА. АМИНЬ». Глухо рокочут литавры, поют фанфары. Пританцовывают кони, прядают ушами, втягивают раздутыми ноздрями теплый летний воздух. Вот они казаки, наши последние рыцари! Вечно скачут они встречь солнцу, и мрак их не поглотит, по слову Священного Писания: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его»!

Гельмут фон Паннвиц родился 14 октября 1898 г. в прусском королевском имении («домене») Боцановиц (округ Розенберг, Восточная Силезия). Он был вторым сыном королевского судебного советника и лейтенанта в отставке XIV прусского гусарского полка Вильгельма фон Паннвица и его супруги Герты, урожденной фон Риттер.

Силезия, входящая в настоящее время в состав Польши, древняя западнославянская земля, принадлежавшая попеременно польскому государству, Чехии, «Священной Римской Империи германской нации» (позднее — Австрии) и закрепленная в середине XVIII в., в результате т.н. Силезских войн и Семилетней войны, за прусской короной.

Фамилия фон Паннвиц, как и многие схожие фамилии других представителей прусского служилого дворянства из Силезии (фон Зейдлиц, фон Тирпиц, фон Клаузевиц, фон Бассевиц, фон Бласковиц, фон Стауниц, фон Хольтиц, фон Стрелиц, фон Штайниц, фон Штудниц, Бюлов фон Денневиц, фон Ястжембский-Фалькенхорст, фон Левинский-Манштейн и др.) совершенно недвусмысленно указывает на изначально славянское происхождение основателей рода. Озарившая весь его жизненный путь — светлый, как клинок казачьей шашки — беззаветная любовь Гельмута к казачеству, несомненно, объяснялась глубоким душевным родством, опиравшимся, и на эти родовые, исконные корни.

Род фон Паннвицев весьма древний — первое письменное упоминание о нем (в дарственной грамоте на владение участком земли, полученной от одного из фон Паннвицев небольшим монастырем в Баутцене, в нынешней Саксонии), датируется 1276 годом. Фон Паннвицы имели владения в нижне- и верхнелужицких землях (Бранденбург/Пруссия) и в Силезии; одна из ветвей рода переселилась в начале XIV в. в Восточную Пруссию. На протяжении нескольких столетий род фон Паннвицев дал Пруссии более дюжины одних только  генералов  и  великое  множество  офицеров.  Только  при  Фридрихе Великом 5 фон Паннвицев были командирами полков в прусской королевской армии и доблестно сражались как в Силезских войнах, так и в Семилетней войне. Между прочим, после выхода в отставку знаменитого прусского кавалерийского генерала Фридриха фон Зейдлица его сменил в должности генерал-лейтенант Максимилиан фон Паннвиц.

Женщины из рода фон Паннвицев тоже служили — придворными дамами у прусских королев. Наибольшую известность среди них снискала София фон Паннвиц (в замужестве — графиня фон Фосс), прослужившая 69 (!) лет фрейлиной при прусских королевах, в том числе обер-гофмейстериной при королеве Луизе, супруге короля Фридриха-Вильгельма III, и присутствовавшая в ее свите на переговорах в Тильзите в 1807 г. и при ее встречах с Наполеоном и Александром I. В 1808 г. она, в свите прусской королевской четы, по приглашению Императора Александра отправилась в Санкт-Петербург, где и оставалась до 1809 г. Позднее ей выпала честь нести на руках крестить в Берлинский кафедральный собор пребывавшего еще в младенческом возрасте будущего «картечного принца» и первого германского Императора из рода Гогенцоллернов — Вильгельма I. Кроме того, ей было доверено воспитание принцессы Шарлотты Прусской, будущей российской Императрицы Александры Феодоровны, супруги Императора Николая I.

Еще одна представительница этого древнего силезского рода, Ульрика фон Паннвиц (прабабка генерала Гельмута фон Паннвица), была матерью известного немецкого драматурга, поэта, прозаика и страстного борца с наполеоновской деспотией — Генриха фон Клейста.

Прямо под окнами родительской усадьбы фон Паннвица протекала пограничная речушка Лисварт, за которой начиналась территория великой, необозримой российской Империи. С детских лет будущему казачьему Походному атаману запомнились незабываемые встречи с казаками расположенной на русском берегу пограничной заставы. Он был навеки покорен высоким казачьим искусством джигитовки, владения шашкой и пикой и меткой казачьей стрельбы.

В 1910 г. Гельмут фон Паннвиц в возрасте 12 лет был зачислен в Вальштатский кадетский корпус в Нижней Силезии, а весной 1914 г. переведен в Главный кадетский корпус в Лихтерфельде под Берлином. С началом I мировой войны подросток добился от отца разрешения идти в армию добровольцем.

В день своего 16-летия Гельмут был зачислен фанен-юнкером (кандидатом на первый офицерский чин) в запасной эскадрон I (Западнопрусского) Его Величества Императора Всероссийского Александра III уланского полка в Любене — в отличие от стран Антанты, в Германской Империи полки из «патриотических» соображений не переименовывали. В России это, к сожалению, имело место — по инициативе «прогрессивной демократической общественности», не знавшей как ей лучше подольститься к «западным союзникам», втихомолку обвинявшей Царицу, а порой и самого Царя в «германофильстве» и кончившей государственной изменой в феврале 1917 г. Впрочем, не лучше вели себя и другие страны Антанты. Так, в Англии перестали публично исполнять произведения Бетховена и Вагнера, а британский Королевский Дом вдруг счел свое родовое имя фон Саксен-Кобург-Гота «звучащим слишком по-немецки» и стал именоваться, по одному из английских королевских замков «Виндзорской династией». Узнав об этом, германский Император Вильгельм II, обладавший чувством юмора, велел играть в немецких театрах комедию Шекспира «Виндзорские насмешницы» под названием «Саксен-Кобург-Готские насмешницы».

Полк Гельмута фон Паннвица был расквартирован под Лигницей, где в 1241 г. объединенное польско-германское войско силезского герцога Генриха Благочестивого, рыцарей Ордена иоаннитов и Тевтонского Ордена в кровопролитном сражении остановило движение на Запад орд хана Батыя. У нас об этом сражении мало кто знает, между тем как в германских учебниках истории ему уделяется не меньше места, чем в наших — битвах на Калке и Сити. Считается, что эта неудачная для христианских рыцарей, но подорвавшая силы татарского войска битва отрицательно сказалась и на судьбах крестоносных государств в Святой Земле. Когда в середине XIII в. другое татаро-монгольское войско во главе с военачальником-христианином Китбугой, в союзе с крестоносцами выступило против египетских и сирийских мусульман, ему в тыл ударили сирийские тамплиеры и иоанниты, снедаемые жаждой мести за своих собратьев, убитых монголами при Лигнице, что сорвало успешно начавшийся «желтый крестовый поход» и в конечном итоге привело к победе мусульман.

За проявленную в бою выдающуюся храбрость фенрих (корнет) фон Паннвиц уже в марте 1915 г., в возрасте всего 16 лет, был произведен в лейтенанты. 16 сентября 1915 г. он был представлен к Железному кресту II степени. За доблесть в боях летом 1916 и 1917 гг. в Карпатах Гельмут фон Паннвиц был награжден Железным крестом I степени.

По окончании I мировой войны он защищал восточные границы Германии от большевиков и польских интервентов в рядах «добровольческих корпусов». Ветеран XV Казачьего Кавалерийского Корпуса Гельмут Меллер позднее рассказывал автору этого очерка:

«Как казаки дрались вместе с нами плечом к плечу против красных, так и наши отцы в 1918-1923 гг. в рядах «добровольческих корпусов» дрались против спартаковцев и спасли нас от установления коммунистической диктатуры. Они дрались не за гитлеровский режим, а против большевицкой системы. Они хотели быть свободными гражданами свободной страны.

Наши отцы были солдатами I мировой. Гельмут фон Паннвиц воевал в рядах «бригады Эрхардта» в Берлине и Верхней Силезии, а мой отец — в рядах «Стального Шлема» Франца Зельдте. Своей героической борьбой они не допустили, чтобы Германия, подобно России, пала жертвой Красной Армии и мировой революции. Плечом к плечу с рейхсвером они восстановили порядок к 1923 г. и тем самым спасли будущее демократии...».

Последнее абсолютно верно, хотя чисто субъективно многие бойцы «добровольческих корпусов» косо смотрели на воцарившуюся в Германии с их помощью демократию и придерживались монархических взглядов, предпочитая новому черно-красно-золотому флагу Веймарской республики старый черно-бело-красный кайзеровский флаг. Любопытно, что и герб фон Паннвицев представляет собой черно-бело-красный щит!

Из-за тяжелого ранения в марте 1920 г. (после так называемого «Капповского путча») фон Паннвицу пришлось уйти в отставку, тем более, что на членов Ордена иоаннитов, слишком тесно, по мнению «новых людей» послевоенной Германии, связанного с отстраненной от власти династией Гогенцоллернов, в Веймарской Республике смотрели косо. Казалось, офицерская карьера завершилась раз и навсегда. Несколько лет фон Паннвиц служил в Польше управляющим имением у княгини Радзивилл. Но любовь к военному ремеслу все-таки заставила его вернуться в Германию летом 1933 г.

Поначалу он обучал резервистов в 7-м кавалерийском полку в Бреслау (Бреславле, ныне — Вроцлав), а в 1935 г. был зачислен во 2-й Кавалерийский полк в Ангербурге (Восточная Пруссия) командиром эскадрона в чине ротмистра. 9 апреля 1938 г. он женился в Кенигсберге на Ингеборг Нойланд (от этого брака родились дочь и два сына).

Уже в чине майора Гельмут фон Паннвиц был в 1938 г. после так называемого «аншлюса» (присоединения Австрии к Германии) переведен в только что сформированный 11-й кавалерийский полк в Штокерау, близ Вены.

С началом II мировой войны он, в качестве командира разведывательного отряда 45-й дивизии вермахта, участвовал в польской, а затем во французской кампании, был награжден пристежками-репликами к Железным крестам за I мировую (23 сентября1939 г. — пристежкой к Железному кресту II, а 5 октября 1939 г. — к кресту I степени).

С самого начала войны против СССР силезский иоаннит не раз подтверждал свою репутацию храброго и осмотрительного командира. Уже 4 сентября 1941 г. подполковник фон Паннвиц, командир 45-го разведотряда 45-й пехотной дивизии вермахта, входившей во 2-ю армию группы армий «Центр», был награжден Рыцарским крестом Железного креста. 8 июля фон Паннвиц в районе Давидгродек-Туров под Ольшанами столкнулся с превосходящими силами красных. Молниеносно осознав тяжелое положение, в которое попали германские части, оперировавшие восточнее Ольшанского канала, не только спас эти части, прорвавшись во главе ослабленного самокатного взвода в горящее село и взяв его штурмом, но и восстановил существовавшее до боя положение, создав предпосылку для последующего успешного наступления дивизии.

Он всегда стремился к максимально возможному успеху при минимальных потерях — воевал не по-жуковски («Война все спишет!», а по-суворовски («Бей врага не числом, а умением!»).

В январе 1941 г., после тяжелейшей простуды, осложненной пневмонией и ишиасом, фон Паннвиц был вынужден покинуть фронт. В начале 1942 г. его перевели в Верховное Командование Сухопутных Войск, для разработки инструкций мобильным (подвижным) войскам.

Отведенное ему время Гельмут фон Паннвиц, произведенный в апреле 1942 г. в полковники, использовал для осуществления своей заветной мечты — создания самостоятельных казачьих воинских частей. Он знал, что казаки со времени гражданской войны в России всегда оставались ядром всех антибольшевицких формирований, за что после победы коммунистов были лишены не только своих заслуженных потом и кровью на протяжении многих поколений беззаветной службы Царю и Отечеству привилегий, но и элементарных гражданских прав, неоднократно подвергаясь репрессиям. Знал он и то, что вступление германских войск на казачьи земли по Дону, Кубани и Тереку приветствовалось немалой частью населения как приход освободителей, и что немало казаков (да и не только казаков) были готовы к продолжению вооруженной борьбы с большевиками.

С детства научившийся понимать и любить казаков, фон Паннвиц ясно видел перспективы казачьего возрождения, его важность в борьбе с большевизмом. Вопреки яростному сопротивлению секретаря Гитлера Мартина Бормана (ведшего свою, так до конца и не разгаданную игру) и рейхсфюрера СС Генриха Гиммлера (фанатичного расиста, не допускавшего и мысли о казачестве как полноправном союзнике стран «оси»), Гельмуту фон Паннвицу, при поддержке генералов Кестринга, Цейтцлера, фон Клейста и полковника Клауса Шенка графа фон Штауффенберга (того самого, что чуть было не ликвидировал Гитлера 20 июля 1944 г. — а ведь в случае успеха покушения исход войны, судьбы казачества и всей России могли бы сложиться иначе!) удалось получить в сентябре 1942 г. все необходимые полномочия на формирование крупных добровольческих частей в казачьих областях. Любопытно, что все вышеперечисленные генералы были рыцарями Прусского Ордена иоаннитов. Этот факт часто ускользает от внимания исследователей, поскольку крайне отрицательно относившийся к Ордену иоаннитов рейхсмаршал Герман Геринг добился запрещения ношения иоаннитами знаков принадлежности к Ордену на германской военной форме.4 Полковник Штауффенберг сам лично иоаннитом не был, но происходил из рода, теснейшим образом связанного с Орденом Святого Иоанна на протяжении последних 500 лет.5 Его вдова, графиня Штауффенберг, после войны восстановила сестринскую службу Ордена иоаннитов в ФРГ.

Вопреки инсинуациям современных борзописцев, Гельмут фон Паннвиц никогда не числился в «любимчиках» у Гиммлера.6 На предложение Гиммлера перейти из вермахта в войска СС фон Паннвиц ответил решительным отказом, подчеркнув, что он служит в армии с 15 лет и счел бы уход из нее дезертирством. Ветеран XV Казачьего Кавалерийского Корпуса Эрнст Вальтер фон Мосснер вспоминал, как генерал фон Паннвиц спас его от ареста гестапо после покушения на Гитлера 20 июля 1944 г. Отец фон Мосснера, заслуженный германский генерал, но противник нацистского режима (и, между прочим, иоаннит!) погиб в декабре 1944 г. в Бухенвальде. Его сын — командир казачьего кавалерийского эскадрона — попал в «сферу пристального внимания» гестапо, искавшего «повод избавиться от подозрительного офицера» (о, святая простота германских спецслужб! — представьте себе, для сравнения, советский НКВД, вынужденный «искать повод» избавиться от «подозрительного» советского  командира после ликвидации его отца, опального советского генерала в сталинском ГУЛАГ-е!). Вскоре гестаповцы нашли необходимый «повод». Фон Мосснер-младший, как джентльмен, пригласил захваченного казаками командира титовской «Народно-Освободительной Армии Югославии» отобедать со своими офицерами на командном пункте, прежде чем отправить его в штаб для допроса. В аграмском (загребском) гестапо поступок фон Мосснера был истолкован в чисто нацистском духе. Но, когда за фон Мосснером явились гестаповцы, казаки Лейб-конвоя генерал-лейтенанта фон Паннвица по его приказу отказались выдать офицера. Под угрозой применения оружия «бойцам невидимого фронта» пришлось убраться несолоно хлебавши...

Во время инспекционной поездки фон Паннвица на Кавказ советские войска прорвались в Калмыцкую степь. Свободных германских войск, способных противостоять прорыву, под рукой не оказалось. Фон Паннвиц получил приказ закрыть брешь тыловыми частями и всем, что имелось в наличии. «Боевая группа фон Паннвица», в которую входили конные и пешие казачьи подразделения, танковый отряд, румынская кавалерийская бригада, румынская же батарея моторизованной тяжелой артиллерии, отдельные тыловые и обозные части и несколько зенитных орудий, начиная с 15 ноября 1942 г. уничтожила северо-восточнее Котельникова пррорвавшую фронт 61-ю советскую дивизию, затем 81-ю советскую кавалерийскую дивизию под Котельниками, и, наконец, советскую стрелковую дивизию (под Пименом Черным/Небыковым). За эту операцию Гельмут фон Паннвиц 23 декабря 1942 г. получил «Дубовые листья» к Рыцарскому кресту (№ 167) и высший румынский военный орден Михая Храброго.

С началом германского отступления зимой 1943 г. на Запад потянулись с семьями и тысячи казаков, спасавшихся от неизбежных репрессий НКВД. И только тут (хотя благоприятный момент был давно упущен!) германское руководство решилось, наконец, дать «добро» на формирование конной казачьей дивизии.

В марте 1943 г. в Милау (Млаве) из многочисленных, но сравнительно небольших по составу казачьих подразделений, приданных германским военным частям (казачьих полков фон Рентельна, фон Юнгшульца, фон Безелагера — между прочим, рыцаря католического Мальтийского Ордена!, Ярослава Котулинского, Ивана Кононова, 1-го Синегорского Атаманского и проч.), была сформирована 1-я Казачья Кавалерийская дивизия — первое крупное «белоказачье» соединение во II мировой войне. Возглавил эту дивизию (послужившую ядром будущего XV Казачьего Кавалерийского Корпуса) прусский иоаннит Гельмут фон Паннвиц, произведенный в июне 1943 г. в генерал-майоры вермахта.

Казаки рвались на Восточный фронт — у каждого были свои счеты с большевиками. Однако осенью 1943 г. казачья дивизия была переброшена в Хорватию для борьбы с титовскими партизанами. Казаки фон Паннвица в течение всего лишь 4 месяцев успешно справились с поставленной задачей — и это в центре Балкан, вечной «пороховой бочки Европы» (где даже в наши дни всевозможные «миротворцы» не могли остановить кровопролитие в течение целого десятилетия!).

В январе 1945 г. повышенный в звании до генерал-лейтенанта Гельмут фон Паннвиц был единогласно избран Всеказачьим Кругом в Вировитице «Верховным Походным Атаманом всех Казачьих войск». Он воспринял свое избрание как огромную ответственность и высочайшую честь. Ибо знал, что с 1835 г. звание Верховного Атамана Казачьих Войск носил Наследник Российского Императорского Престола (и Святой Мученик Царевич Алексий был, таким образом, непосредственным Предшественником на этом посту Гельмута фон Паннвица — которому вскоре и самому суждено было претерпеть мученическую кончину от тех же самых рук). Факт избрания германского генерала Всеказачьим Атаманом говорил о высочайшем доверии казаков к своему командиру, неустанно заботившемуся о своих казаках и о сохранении казачьих традиций, начиная с восстановления исторических атрибутов казачества — папах, кубанок и лампасов, и кончая казачьим фольклором. Будучи избран Советом стариков почетным казаком Донского, Кубанского, Терского и Сибирского казачьих войск, он сам предпочитал носить казачью форму и на молебнах первым преклонял колена перед корпусной иконой Божией Матери Казанской. «Батька Паннвиц» уделял огромное внимание духовному окормлению своих казаков, многие из которых, особенно молодые, выросли в советской атмосфере «безбожных пятилеток», и тем не менее, вернулись в лоно святоотеческого Православия. Здесь следует упомянуть, что и в суровую пору военной страды он заботился не только о казаках корпуса, но и о будущем казачества. Так, по его инициативе при корпусе была создана Школа юных казаков (на правах юнкерского училища), в первую очередь для осиротевших казачат. Сам генерал усыновил «сына полка», юного казака Бориса Набокова, определив его в эту школу.

С 1 февраля 1945 г. «батька Паннвиц» имел под командованием находившийся в стадии формирования XV Казачий Кавалерийский Корпус (в составе двух казачьих кавалерийских дивизий и одной пластунской бригады). К концу войны Корпус численностью более 20 00 штыков и сабель занимал позиции на южном берегу р. Дравы. Фон Паннвиц понимал, какая судьба уготована его казакам в случае захвата их советскими войсками, и решил пробиваться в Каринтию — часть Австрии, входившую в британскую оккупационную зону.7

9 мая 1945 г. казачьи части вошли в Каринтии в соприкосновение с британской 11-й танковой дивизией. Два дня спустя «батька Паннвиц» в последний раз, уже в присутствии британских офицеров, принял парад Донского казачьего полка, после чего казаки сложили оружие, поверив честному слову британских «джентльменов» ни при каких условиях не выдавать их большевицким палачам. В последующие дни фон Паннвиц посещал один казачий лагерь за другим в целях моральной поддержки своих казаков и защиты их интересов перед британскими военными властями. 24 мая от англичан было получено повторное торжественное заверение, что никто из казаков выдан красным не будет. Между тем, еще 23 мая между британцами и большевиками была достигнута договоренность о «репатриации» казаков...

После насильственной изоляции и выдачи казачьих генералов к офицеров в Шпитале английские солдаты 27 мая начали окружать лагерь за лагерем, вывозя казахоз в Грац, где казаки с применением жесточайшего насилия передавались в лапы большевиков. Одновременно пед Лиенцем в Южном Тироле были выданы большевикам около 20 000 казаков резервных частей (т.н. Казачьего Стана) и почти столько же гражданских лиц, бежавших в Тироль из мест своего поселения в Северной Италии. Разыгрывавшиеся при этом душераздирающие сцены, включая массовые самоубийства целых казачьих семей, не желавших возвращаться в большевицкий «рай» уже многократно описаны. Британской армии никогда не смыть со своего мундира этого позорного пятна!

Генерал фон Паннвиц, как германский гражданин, выдаче не подлежал. Британцы предложили ему укрыться в своем лагере для германских военнопленных — хотя и не подумали предоставить такого выбора другим казачьим генералам, офицерам и казакам, также никогда не являвшимся советскими гражданами (а генерал Шкуро, как кавалер высшего британского военного Ордена Бани, даже являлся пэром Британской Империи!). Как бы то ни было, «батька Паннвиц», как вспоминал ветеран корпуса Филипп фон Шеллер, собрал своих германских офицеров и заявил, что делил с казаками хорошее и намерен разделить с ними и плохое, быть с ними до конца.

В знак готовности разделить судьбу своих казаков Гельмут фон Паннвиц спорол с фуражки и мундира германских орлов со свастикой — таким он и запечатлен на последних фотографиях перед выдачей. Германским офицерам он предложил «самим промышлять о своей голове». К чести последних, они последовали примеру своего командира и отправились вместе с казаками по этапу в Сибирь, откуда живыми вернулись немногие.

«Батька Паннвиц» был доставлен в Москву, где Военная Коллегия Верховного Суда СССР признала его и пять генералов — атаманов Казачьего Стана (Петра Краснова, Андрея Шкуро, Султан Клыч-Гирея, Семена Краснова и Тимофея Доманова) виновными в шпионаже, контрреволюционно-белогвардейской и диверсионно-террористической деятельности против Советского Союза, приговорив к смертной казни через повешение. Приговор неправедного суда был приведен в исполнение 16 января 1947 г. «Черт побери! Да есть ли что на свете, чего бы побоялся козак?»8

Так оборвалась жизнь последнего Верховного атамана всех казачьих войск, почетного кубанского, терского, донского и сибирского казака, храброго офицера и стойкого антикоммуниста. Всю свою жизнь он 6ыл верен древнему девизу рыцарей-иоаннитов, засвидетельствованному средневековым хронистом: «Когда же настанет наш час, умрем, как подобает рыцарям, ради братии нашей, дабы не было порухи нашей чести». Что, кстати, полностью соответствует повторенному командором Державного Ордена Святого Иоанна Иерусалимского генералиссимусом Суворовым казачьему правилу: «Сам погибай, а товарища выручай!» и завету князя Святослава Игоревича: «Мертвые сраму не имут!».

Благодаря редкостным свойствам характера Гельмут фон Паннвиц завоевал сердца своих станичников, сохранив им верность до гроба. «Ибо нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя». Подружившись с казаками-пограничниками в самом начале своей жизни, он принес себя в жертву германо-казацкому братству по оружию, запечатлев его навечно ценой собственной жизни. И никакие «реабилитации не нужны тому, чье доброе имя осталось навеки незапятнанным, кто прожил свою жизнь, как рыцарь без страха и упрека. А суд...Что ж, два тысячелетия тому назад к позорной смерти («проклят всяк повешенный на древе») приговорили и Христа?

 

Примечания

1 Feld-Ataman (нем.)

2 «Из русских частей, употреблявших символику смерти-бессмертия, следует отметить также Баклановский полк, официально получивший право на изображение черепа и костей в начале XX века. История флага генерала Бакланова такова — по легенде, монахини одного из монастырей (по некоторым сведениям — Новоиерусалимского) прислали генералу Бакланову в подарок черный шелковый значок, на котором серебром были вышиты Адамова голова и текст из Символа Веры — «Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века. Аминь». Сочетание устрашающей внешности самого Бакланова с подобным значком наводило ужас на суеверных горцев Кавказа. (Т.Н. Шевяков. «Символика смерти и бессмертия в армиях Европы», «Гербовед» №57/3 за 2002 г., Москва).

3 Это прозвище он получил за крутые меры, принятые им в марте 1848 г. против берлинских революционеров

4 Прусский Орден иоаннитов как таковой никогда не принимал участия в деятельности правых экстремистов. Его глава («герренмейстер») Принц Оскар Прусский, сменивший на этом посту в 1927 г. своего брата Эйтеля-Фридриха, в этом отношении держал свой орден под строжайшим контролем. Положение не изменилось и после прихода к власти Гитлера 30.1.1933 г. Пока рейхспрезидентом Германии оставался почетный командор Ордена иоаннитов — фельдмаршал Пауль фон Гинденбург — Ордену ничто не угрожало. Старый иоаннит как бы держал Орден под своей неофициальной, но от того не менее действенной зашитой. В книге Андоеаса Дорпалена «Гинденбург и история Веймарской Республики» об отношении фельдмаршала к Ордену сказано следующее:»Во время заседания кабинета в мае 1934 г. Геринг поставил вопрос о целесообразности дальнейшего существования Ордена иоаннитов. У него самого были большие сомнения на этот счет, ибо Орден, доступ в который был открыт только аристократам, казался ему несовместимым с общенародным характером национал-социалистического государства. Однако статс-секретарь Мейснер, до этого месяцами молчавший на заседаниях Кабинета, внезапно взял слово и настоятельно потребовал отложить всякое решение по данному вопросу до момента, пока он обсудить его с рейхспрезидентом». Заседание Кабинета от 15 мая 1934 г. Документы Рейхсканцелярии, Р.43 1/469».

После кончины Гинденбурга летом 1934 г. Орден иоаннитов лишился всякой защиты. Нацистское руководство во главе с Гитлером незамедлительно запретило традиционное проведение посвящения в рыцари Ордена иоаннитов в замке Зонненбург, хотя данная инвеститура до этого проводилась ежегодно с незапамятных времен. Вслед за тем был издан запрет для служивших в армии иоаннитов носить знаки своего Ордена на германской военной форме. Тем с большим рвением рыцари стали посвящать себя первоначальной орденской задаче — уходу за больными в клиниках и госпиталях. Именно в 30-е гг. XX в. многие рыцари завещали Ордену иоаннитов недвижимость в Восточной и Западной Пруссии, чтобы укрепить пошатнувшееся материальное положение Ордена. (Christoph Freiherr von ImhofF. Der Johanniterorden im 19. Und 20. Jahrhundert, in: Wienand Adam, Der Johanniterorden/Der Malteserorden, Koeln 1988, S.520).

5 По окончании II мировой войны не раз поднимался вопрос, почему же рыцари столь нелюбимого Гитлером и его нацистским окружением Ордена иоаннитов, тем не менее, и в эпоху «третьего рейха» продолжали служить государству, почему иоанниты, находившиеся в ту пору на военной и на гражданской службе, присягали на верность «фюреру и рейхсканцлеру», хотя безраздельно властвоввавшая в Германии нацистская партия указом «заместителя фюрера» Рудольфа Гесса от 7.9.1938 г. поставила членов Ордена иоаннитов перед альтернативой: выйти либо из Ордена, либо из партии. Одновременное членство в обеих организациях было строжайше запрещено. Тем не менее, лишь небольшое число рыцарей Ордена перебежало в стан нацистов. Большинство рыцарей сохранило верность Ордену. Солужба в армии явилась для большинства иоаннитов, принадлежавших к традиционному прусскому военному сословию, бегством от партийного рабства. Во многих случаях поставленные перед дилеммой рыцари обращались за советом к своему «герренмейстеру» Принцу Оскару. Был найден следующий выход. Рыцари приостанавливали свое формальное членство в Ордене и не носили на мундире иоаннитский крест, однако втайне продолжали делать взносы в Орденскую кассу. (Ibid., S.521).

6 Насколько серьезно высшие нацистские чины рассматривали вопрос окончательного упразднения Ордена иоаннитов, явствует из ряда документов, переданных в 1963 г. из Государственного архива США в германский Федеральный Архив в Кобленце. Так, Мартин Борман, шеф партийной канцелярии нацистов и заклятый враг идеи формирования русских и казачьих антибольшевицких частей в составе вермазхта, писал начальнику Службы безопасности (СД) группенфюреру СС Гейдриху:

«В качестве приложения высылаю Вам для ознакомления фотокопию бюллетеня №4 Ордена иоаннитов за этот год. Очень жаль, что нам до сих пор не удалось распустить этот Орден. Полагаю, что все иоанниты относятся к бывшему Императору так же, как и их «герренмейстер»; между тем сейчас, во время войны, большое число иоаннитов находится в рядах вермахта». Письмо было написано в штаб-квартире фюрера 7.7.1941 г. и касалось некролога, посвященного Герренмейстером иоаннитов, Принцем Оскаром, памяти своего умершего 4.6.1941 г. отца  последнего германского кайзера Вильгельма II Гогенцоллерна, являвшегося Протектором Ордена на протяжении многих лет. Это письмо положило начало обсуждению вопроса упразднения Ордена иоаннитов партийной канцелярией НСДАП, рейхсфюрером СС, начальниками полиции безопасности и СД, и, наконец, Главного Имперского Управления Безопасности (PCXА), продолжавшемуся до ноября 1944 г. Поводом к требованию запретить Орден все время служила верность Орденского правительства памяти последнего германского Императора. Сдерживающим фактором служили, несомненно, опасения нацистов обострить донельзя отношения с представителями традиционно входивших в Орден древних аристократических родов, позиция которых по отношению к гитлеровскому режиму и без того проявилась достаточно ясно в ходе событий 20.7.1944 г., что могло бы дополнительно осложнить положение на фронтах. Но в случае успешного для Гитлера исхода войны он непременно уничтожил бы не только Орден иоаннитов, но и самую память о нем. В качестве дополнительного подтверждения изначальной враждебности национал-социалистов Ордену Святого Иоанна Иерусалимского Госпиталя можно привести и следующую выдержку из письма РСХА в «Персональный Штаб Рейхсфюрера СС» от 24.11.1944 г.: «...Совершенно очевидно, что Орден иоаннитов стремился добиться подтверждения своих старинных, дарованных ему королевскими привилегиями прав в Вартегау (часть оккупированной гитлеровской Германией территории Польши, не вошедшей в т.н. «Генерал-губернаторство Варшавское» и присоединенная непосредственно к «Третьему рейху», как земли, входившие в состав Гермаской Империи до 1918 г. — В.А.). Партийная канцелярия придерживается мнения, что старинные королевские привилегии (дарованные Ордену иоаннитов — В.А.) утратили свою силу не позднее 1939 г. По договоренности с Партийной канцелярией мы исходим из того, что приобретение (Орденом иоаннитов —В.А.) статуса юридического лица (на территории Вартегау — В.А.) на основании внесения его в реестр зарегистрированных организаций представляется нежелательным, ибо Орден иоаннитов в случае регистрации приобрел бы новую, четкую организационную форму...Партийная канцелярия предложила на время отложить решение данного вопроса и принять окончательное решение после окончания войны». (Christoph Freiherr von Imhoff. Der Johanniterorden im 19. und 20. Jahrhundert. 1988- Wienand-Verlag Koeln, S.520-521.).

7 Erich Kern. General van Pannwitz und seme Kosaken. Neckargemuend. Kurt Vowinckel Verlag.l963.S. 183.

8 Н.В. Гоголь, Тарас Бульба (редакция «Миргорода» 1835 г.), М 1959 г., Собр. соч., т. 2, с.319.

 

 

 
ТЕРНИСТЫМ ПУТЁМ. Записки урядника PDF Печать E-mail
Автор: Юрий Кравцов   
06.07.2010 02:57

Введение

Я написал эти воспоминания.

Зачем?

На этот простой вопрос нет простого ответа. Многие подумают: кому могут быть интересны события, даже не совсем банальные, жизни одного человека во время самой кровопролитной в истории человечества войны, в которой было убито 50 миллионов человек, а многие миллионы были пре­вращены в инвалидов. Сколько же было искалечено человеческих судеб, сколь­ко было разрушено семей, сколько простых человеческих чувств, радостей и удовольствий было уничтожено и превращено в пыль страданий, об этом никакая статистика не знает. Что такое один человек?

Это — с одной стороны.

А с другой — в 1991 году развалился Советский Союз и рухнул коммунизм. А рухнул ли?

Если действительно коммунистическая власть и коммунистическая иде­ология признаны безмерно жестокими и античеловеческими, подвергнуты всяческому осуждению и не подлежат реставрации в каком бы то ни было виде, то почему многие борцы против коммунизма до сих пор скрывают свое антикоммунистическое прошлое?

Я не говорю о диссидентах брежневских времен. Они боролись против мирового коммунизма своими методами и сыграли свою роль в ослаблении советской власти и в конечном счете в ее ликвидации. И тот почет, которым они сейчас окружены, ими заслужен.

А как же быть с теми антикоммунистами, которые шестьдесят лет назад выступили против советской власти с оружием в руках и которых теперь после дикой расправы сталинского режима над ними, остались считанные единицы? Они до сих пор считаются негодяями и предателями и не подлежат никаким реабилитациям, так как они участвовали в войне как союзники (не наймиты, подчеркиваю, не слуги) Германии, которая напала на Советский Союз и несла немало бед советскому (в том числе, русскому) народу?

А какого другого союзника могли найти в той войне антикоммунисти­чески настроенные люди из граждан СССР? Таких же людей историки насчи­тывают миллион, то есть, цифру, достаточную для того, чтобы считать вто­рую мировою войну для СССР войной гражданской.

Война закончилась, победители наказали побежденных или, правиль­нее сказать, уничтожили их. А на оставшихся в живых до сих пор висят позорные ярлыки.

Я — антикоммунист и живу до сих пор в подполье. Нет, я не ношу парика, не приклеиваю усов и не сижу ночами, переделывая документы. У меня свои, абсолютно белые и в небольшом количестве, волосы, у меня настоя­щий советский паспорт с подлинной фотографией, и я не боюсь проверки документов на улицах.

Но я скрываю свое прошлое. От ВСЕХ!

Я прожил с женой 47 лет с полным взаимным уважением и доверием. Она знала, что я отсидел в ГУЛАГе много лет в самое страшное для советских заключенных время — сороковые годы, но так и не узнала, за какие мои дей­ствия, за какие мысли.

А теперь мои дети и мои внуки не знают и этого, хотя я до сих пор удив­ляюсь, каким же это чудом меня не похоронили где-нибудь в вечной мерзло­те. Я не рассказываю своим внукам о своей извилистой жизненной дороге не потому что стыжусь, а потому, что не знаю, как это будет воспринято ими на фоне существующих доселе позорных ярлыков и отсутствия подлинной ин­формации о событиях второй мировой войны, в которых участвовали сотни тысяч советских людей разных национальностей.

Но должны же люди знать, что «были люди в наше время, не то, что нынешнее племя». Вот я и описал, как смог, свою жизнь в те грозные годы. Многое, конечно, уже исчезло из памяти, но главное, чего я старался придер­живаться, это — избегать вранья, ибо в большинстве книг о прошедшей войне, изданных в СССР, ложь — главная часть содержания.

Так пусть эта книга будет хотя бы маленьким лавровым листочком в терновом венце мучеников — борцов против коммунизма.

Приношу искреннюю благодарность Ивану Григорьевичу Федоренко и Николаю Семеновичу Тимофееву за помощь в поисках необходимой ин­формации и, что гораздо более важно, за моральную поддержку при написа­нии этой книги.

 

«Минометная рота, подъем! По-о-дъем!»

И сразу — всеобщее шевеленье, покашливание, вздохи, чихание — наша минометная рота просыпается. Тут начинается нечто невообразимое — ведь известно, что солдат после команды «Подъем» начинает одеваться, мы же, наоборот, начинаем раздеваться. Потому что спим мы одетые, в шинелях, и обутые, то есть только те, которые действительно обутые. Нас обмундирова­ли всего неделю назад, а ботинки всем выдали английские, все малого разме­ра, по этой причине половина нашей роты ходит на занятия босиком, а ботин­ки — в вещмешке. Мне удалось в этом деле немножко схитрить, как и моему лучшему другу и однокласснику Витьке Каретникову. Когда нас мыли в бане перед выдачей обмундирования, всю вольную одежду и обувь отбирали, и куда она девалась, мы не знаем. Мы же с Витькой ухитрились припрятать свои домашние сапоги; английские ботинки были нам малы, и мы щеголяли в сапогах (а они были армейского образца), удивляя тем самым весь баталь­он, так как в сапогах ходило только начальство и на весь батальон было всего человек пять командиров (это не считая нас с Витькой), которые были в сапо­гах. Даже половина лейтенантов носила обмотки и ботинки.

Нам же, случалось, даже козыряли.

Обмундирование в бане старшина выдавал нам, ничего не подбирая, не говоря уж о примерке. Дескать, там сами разберетесь и обменяетесь, если кому понадобится. С брюками мне повезло, а гимнастерка мне попалась до колен, а шинель — волочилась по земле, ибо росту я невеликого. Дня три я проходил в таком клоунском одеянии, а потом мне обменщик попался в од­ной из стрелковых рот. И я стал нормальный лихой курсант.

Наша минометная рота после всего этого выглядела аристократами. Все обмундирование: гимнастерки, брюки и обмотки нам выдали хаки, а на стрел­ковые роты невозможно было поначалу смотреть без смеха: стоят в строю, у одного курсанта гимнастерка синяя, брюки белые, обмотки красные, а у другого рядом — все наоборот, и вся рота, не рота, а цветочная клумба. Только пилотки у всех одинаковые. Потом попривыкли.

Наш батальон, учебный батальон 319 стрелковой дивизии, размещается на небольшом треугольном участке, с двух сторон ограниченном небольши­ми, но бурными горными речками, а с третьей — метров через двести, дома аула Маджалис. Аул небольшой, километрах в двадцати от Каспийского моря. С местным населением — дагестанцами мы никак не общаемся, нам это стро­жайше запрещается, за малейший контакт грозят штрафным батальоном. Объясняют это враждебным отношением местного населения к Красной Армии, возможностью отравлений и даже похищений и убийств. Хотя, вообще, ни одного такого случая у нас в батальоне не было. Нам также было сказано, что в горах около 30 тысяч вооруженных дагестанцев ожидают при­хода немецких войск, что в сентябре 1942 года, когда шли бои под Моздоком, было вполне возможно. И мы, выходя на тактические занятия в горы, всегда берем полный запас мин и ручных фанат, ну а винтовочные патроны у нас постоянно в карманах — патронных подсумков нам не выдали. Нападений на нас никаких не было, но стрельба в горах иногда слышалась. И случалось, что наши посты задерживали женщин, которые пытались носить в горы продук­ты, а бывало, и патроны.

В нашем батальоне четыре роты: наша минометная, пулеметная с «мак­симами» и две стрелковых. В минометной роте два взвода: первый — из трех расчетов 82 мм минометов и наш второй — из четырех расчетов 50 мм мино­метов. Командир роты, младший лейтенант Хабибулин, летчик, который до сих пор носит пилотку с голубым кантом, но после того, как был сбит и ранен, от полетов его отстранили и перевели в пехоту. В минометном деле разбирается хорошо. Командир первого взвода, лейтенант, только что выпу­щенный из артиллерийского училища с сокращенным сроком обучения, в минометах ничего не смыслит и учится по сути дела вместе с нами. Но взвод свой держит в страхе божьем, строго по уставу: «Смирно!», «Прекратить разговоры!» и «Объявляю перерыв. Стоять вольно, можно курить, из строя не выходить». Если учесть, что мы занимаемся по 12 часов в сутки, то такое обращение — чистое издевательство.

Наш взводный младший лейтенант Сагателов, молодой армянин, чело­век совсем другого склада. Он зря не дергает и не изводит нас, и, самое глав­ное, если учеба, например, сегодня прошла успешно (а это почти каждый день) он позволяет нам попастись в окружающем лесу. Дело в том, что мы все постоянно и непрерывно голодные, а в окружающих дагестанских лесах в это время полным-полно фецких орехов. По приказу взводного командира мы выставляем пару часовых, чтобы не нафянул кто-нибудь из начальства и где-то полчаса собираем орехи и набиваем ими вещмешки. За этим занятием никто нас ни разу не изловил.

А потом вечером после занятий мы с Виктором Чековым, вторым моим заядлым приятелем по школе в станице Ярославской, зовем Каретникова (он в первом взводе) и втроем колотим орехи булыжниками на берегу речки, частенько в полной темноте попадая себе по пальцам. А всему первому взводу такое удовольствие абсолютно не доступно. С тех пор прошло 60 лет, а я до сих пор испытываю великую благодарность нашему взводному коман­диру, не зная, жив ли он еще. Он был потом тяжело ранен, и об этом я еще расскажу в свое время.

Кормили нас плохо. Очень плохо. Конечно, как всякие живые люди, мы испытывали разные чувства: и веселье и грусть, и радость и уныние, но одно чувство не покидало нас ни на одну минуту, ни днем, ни ночью — это чувство голода. Уже не помню, какая была в то время тыловая норма хлеба для воен­нослужащих, но эти куски хлеба казались нам такими маленькими, такими ничтожными. А приварок был только в виде почти чистой воды, в которой плавало пять-шесть макаронин, которые было очень трудно поделить поровну, потому что нам наливали один котелок на троих. И сами котелки, эти большие круглые неуклюжие котелки времен первой мировой войны, были выданы по недостатку их, тоже только по одному на трех курсантов. Мне, например, ко­телка не досталось. Единственное достоинство такой кормежки заключалось в том, что котелки можно было не мыть после еды, они и так были чистыми.

Спали мы под открытым небом, выбирая себе кустики по вкусу и заку­тавшись в шинели. Сентябрь в Дагестане — месяц еще не холодный, дождички перепадали совсем небольшие, и это было не очень страшно: спасала ши­нель. Тут я должен сказать великое спасибо нашей серой, русской солдатской шинели, спасавшей нас и от холода, и от дождя.

Порядки же армейские соблюдались строго. В 6 часов подъем, и нужно, раздевшись, голым до пояса, бежать к речке умываться холодной (очень хо­лодной) водой, а потом делать зарядку, дрожа от холода, и только потом раз­решалось одеться и идти завтракать в столовую (так именовался небольшой навес на тоненьких столбиках, крытый какой-то корой). А потом — занятия. На занятиях надевать шинели не позволялось, и мы все время с тоской оглядыва­лись на высокую гору за рекой с восточной стороны нашего лагеря, откуда с таким запозданием выползало, наконец, не очень горячее осеннее солнце. Сразу становилось теплее.

На территории нашего батальона был еще один навес, большой, но недо­строенный: был бетонный пол, были столбы, но не было крыши. Какие-то умельцы из наших курсантов соорудили крышу из камыша, и нас, наконец-то, разместили в должном порядке, по ротам и взводам. На бетонный пол были положены сплетенные из тонких прутьев лежаки, чтобы не лежать на голом бетоне, и жизнь стала чуточку упорядоченной. Спали мы, по-прежне­му, завернувшись в шинель, положив под голову противогаз и крепко обняв свою неразлучную трехлинейку образца 1891/30 года. И так же по утрам быстро сбрасывали шинели, гимнастерки и нательные рубахи, бежали на умывание и зарядку, хотя становилось все холоднее и холоднее.

Вскоре привезли другую обувь, красные американские ботинки, всем босым и нам двоим обутым заменили английские, и шаг роты при марше стал ровным и четким. Теперь рота стала даже песни петь. Когда половина роты была босой, команды «Запевай» что-то не было слышно.

Занимались мы много и изучали мы многое. Стрелковое оружие: мосинскую винтовку, СВТ, ППД, ППШ, пистолет ТТ, а также противотанковое ружье, все виды ручных фанат и бутылок с зажигательной смесью, сначала с больши­ми спичками, привязанными к бутылке, а потом с самовоспламеняющейся жидкостью КС. Почти из всех видов оружия проводились стрельбы, и тут я здорово отличался. Я еще школьником очень хорошо стрелял, постоянно был чемпионом школы (из малокалиберки) и уже в седьмом классе имел взрослый значок Ворошиловский стрелок II ступени. С фанатами у меня было куда хуже, ведь было мне всего 17, да и силушкой я никогда не отличался.

Больше всего времени у нас, конечно, затрачивалось на минометы. Мы изучали оба миномета, и время от времени менялись: отдаем свои 50 мм в первый взвод, а получаем от них 82 мм. Я — наводчик, первый номер. Если у нас 50 мм миномет, я таскаю весь миномет (он не разбирается) и в отдельной коробочке прицел к нему, а если 82 мм, то ствол, длинную такую трубу, и опять же прицел. Плюс к этому — винтовку, противогаз, лопатку, патроны и фанаты. Вес большой, и мне, по моему малолетству и невеликой грузоподъ-емности, пригодится туго. Правда, по уставу не разрешается переносить минометы на спине более 5 километров, но кто этот устав выполняет. А из транспорта в нашем батальоне в качестве единственной единицы — это знаме­нитая потрепанная полуторка.

Так что за все отвечают наши спины.

В нашей роте 66 человек, а по национальному составу в ней три пример­но равные части: армяне, азербайджанцы и мы, кубанские мальчишки 1924 и 1925 года рождения. Вообще-то нас, которые 1925 года, вроде бы в армию еще брать нельзя, но нас об этом никто и не спрашивал, а уже на фронте мы с удивлением узнали, что мы, оказывается, добровольцы.

Армяне и азербайджанцы все без исключения с высшим образованием, главным образом учителя, а наш помкомвзвода Хайдаров — директор школы. Видимо, мобилизацией в Закавказье подчищали уже всех. Из русских, кроме нас, мальчишек, есть еще человека три взрослых, в том числе командир наше­го расчета Дикин, тоже учитель. Есть еще один русский, не знаю, как попав­ший в нашу роту, парень не очень образованный, но из кадровых частей 1941 года, прошел, что называется, сквозь огонь, воду и медные трубы. Кое-что про фронт рассказывает, мы слушаем, развесив уши.

Никакой национальной напряженности в роте нет. Есть некая, если мож­но так выразиться, возрастная напряженность. И понятно, почему. Сорока­летние преподаватели смотрят на нас, вчерашних девяти- и десятиклассни­ков, как на учеников, а нам это обидно, мы, дескать, такие же курсанты, как и вы. Добавляет обиды и еще одно обстоятельство: мы учимся с большим старанием и, естественно, знаем все: и уставы, и материальную часть, и так­тику лучше взрослых, а в то же время, если где-то нужно назначить старшего, то обязательно назначают старшего по возрасту, а не лучшего по учебе. На­верно, это было правильно, но нас это обижало.

Впрочем, никаких особых конфликтов в роте не было.

Получив замечательные американские ботинки, я сразу же решил изба­виться от лишнего веса в своем вещмешке, от своих сапог, ведь солдату в похо­де и лишняя иголка тяжела. Да и немножко подкрепиться тоже бы не помеша­ло. Дело это было непростое, но Витька Чеков, бывший еще в станице извест­ным прохиндеем по части налетов на чужие сады, взялся за это дело. Опера­цию описывать не буду, она закончилась успешно и принесла нам две фляжки верблюжьего масла, десять больших кукурузных лепешек и противогазную сумку вареных каштанов. И мы втроем праздновали (тайком, конечно) целых три дня, добавляя к скудному государственному пайку всего понемногу.

В нашу роту прибыл помкомроты. Лейтенант, длинноногий, по выгово­ру белорус, по выражениям — не шибко грамотный, по делам — знающий и опытный минометчик. Взялся он нас гонять по горам и долинам с секундоме­рам в руках, только и слышим: «Взвод, ориентир — левое дерево на правом склоне левой горы. Минометы к бою!» А потом самолично проверяет уровни, прицелы, дальность на каждом миномете. После этого: «Минометы на вью­ки!» — и все сначала. Все это мы и так неплохо умели, но он нас так выдресси­ровал, что у нас все уже получалось автоматически. Но грамотешки у него не хватало. Как-то раз, объясняя нам правила построения параллельного веера, он так запутался в углах, что я, круглый отличник и лучший математик средней школы № 1 станицы Ярославской, не смог стерпеть такого измывательства над тригонометрией, и уже открыл рот и начал подыматься с места, но Чеков резко дернул меня за рукав и посадил на бревно. А рот закрылся сам.

Политзанятия проводил у нас, естественно, политрук. По должности по­литрук роты, по званию — младший политрук (два кубика на петлицах), по знаниям — почти ничего не знающий, по уму — тупой, по партийному стажу — старый коммунист. Он был обыкновенным, не очень квалифицированным ростовским рабочим, но по причине большого партийного стажа его и сде­лали политработником. Он на занятиях сплошь и рядом городил сплошную чушь собачью, путая страны, города, разных политических деятелей и вооб­ще всяческие политические понятия. Взрослые курсанты все это видят и по­нимают, но помалкивает, а мы, мальчишки, обязательно выскакиваем, стара­емся поправить его. Уж очень хочется ум свой показать.

В конце концов, он в нашей роте стал проводить свои занятия по такой методе: «Сейчас мы проведем занятия по такой-то теме. Курсант Каретников (или Кравцов), расскажи, что ты знаешь об этом. А мы стараемся. Мы его немного опасались, человек он был мстительный, но в отличниках боевой и политической подготовки мы числились постоянно.

К середине октября мы провели учебные стрельбы из обоих типов мино­метов. Наш расчет получил две отличных оценки, таких расчетов было всего два из семи. Нам объявили благодарность.

Собственно, учеба наша уже была закончена. Мы все с нетерпением ожидали присвоения званий и распределения по стрелковым полкам диви­зии. Уж очень надоело таскать минометы.

И вот мы идем пешком к станции Дагестанские Огни, где нас грузят в эшелон.

Едем! Куда?

2. Первый осколок

Нас выгрузили ночью на станции Шамхал недалеко от Махачкалы в сторону Грозного и повели прямо в горы. И вот мы теперь здесь. Кругом голые скалы, ни кустика, ни деревца, только кое-где проглядывается жухлая сухая осенняя трава. И никакого укрытия от пронизывающего ветра второй поло­вины октября. И каждый начал устраиваться по своему усмотрению.

У меня отличная нора, любой барсук позавидует. Я нашел небольшое углубление под высокой, почти вертикальной скалой, углубил и расширил его своей пехотной лопаточкой, прикрыл сверху камышом, — и жилище, теп­лое и уютное, готово. Сплю я как убитый, выставив наружу штык своей вин­товки для того, видимо, чтобы устрашить вероятных немецких десантников, да и целиком винтовка в моей норе не помещается.

Занятия наши продолжаются. Так же в 6.60 «Минометная рота, подъем!». Только тепгрь зарядку мы не делаем и не умываемся. Во-первых, холодно, а во-вторых — все равно воды нет. То есть, вода есть, но только для питья, в небольшом бачке, Если еще бы и для питья воды не было, тогда совсем дело пропащее. Утром нам привозят хлеб, селедку и сахар, то есть все то, что требует воды. Помкомвзвода Хайдаров делит все это на порции, раскладыва­ет на огромном камне, а потом производится наше знаменитое советское «Кому!» Если кто из молодых читателей не знает, что это такое, объясняю. Это — лотерея. Несколько буханок хлеба и несколько рыбин разделить на иде­ально равноценные порции невозможно, обязательно, будут недовольные. А лотерея — дело святое. Один из участников этого «действа отворачивается, Хай­даров показывает пальцем на какую-нибудь порцию и громко вопрошает: «Кому?» Тот отвечает «Иванову» и т. д. Если кому-то попадается порция, которой он недоволен, то это не чьи-то козни, а судьба. Впрочем, Хайдаров в этом деле честен и старателен, к нему никаких претензий.

«Тяжело в ученье — легко в бою». Не знаю, было ли известно это изрече­ние великого Суворова нашим командирам, но первую его половину они выполняли усердно, даже, считаю, с перевыполнением.

Зачем нас так гоняют до полного изнеможения, до потери остающихся жалких сил, понять невозможно. Ведь мы уже все знаем, все умеем. Продол­жительность занятий, по-прежнему, 12 часов, но теперь они только тактичес­кие, то есть ходьба и беготня по горам. Уставы все давно изучены-переизуче­ны, политзанятия, на которых можно было хоть немного отдохнуть, стали редкостью. Снова сказывается некоторая разница между взводами, наш Сагателов хоть изредка, заведя взвод куда-нибудь подальше, дает нам полчасика передохнуть. В первом взводе такого нет.

Иногда нам в этом деле помогают немцы. Когда немецкие Юнкерсы-88 идут на Махачкалу, команда «Воздух» дает нам возможность сколько-то полежать. Возможности замаскироваться у нас никакой нет, но немцы нас так ни разу не бомбили и не обстреливали. Внизу, возле Шамхала, был устроен ложный аэродром, хорошо нам видный, но немцы и на него ни разу не польстились.

У нас выявились вши. И как-то у всех сразу. Может, и правы были те средневековые ученые, которые, до Пастера, считали, что вши заводятся от грязи, а мы ведь уже почти два месяца не купались. Выручила нас случай­ность. Кто-то обнаружил недалеко, километрах в трех, горячий серный источ­ник, и тут же выяснилось, что он прямо-таки губительно действует не этих паразитов. Нас стали группами человек по 15-20 водить туда, так сказать, на обработку. Дошла и наша очередь. Разделись мы догола, вода горячая, а там, где она вытекает из-под скалы, даже вытерпеть невозможно. Провели экспе­римент. Действительно, сунешь кальсоны в самое горячее место, она, вошка, сразу скрутится в дугу, и готово, откинула копыта. Обработав таким образом брюки, гимнастерки и нижнее белье и расстелив все это на камнях под холод­ным осенним солнцем, сидим в горячей воде, ждем, когда все высохнет. Смен­ного белья у нас нет, не выдали, полотенец тоже нет, не выдали.

Права пословица, что нет худа без добра. У меня лет с пятнадцати стали побаливать коленные суставы, что-то вроде ревматизма. А после двух проце­дур по уничтожению вшей, когда мне пришлось часа по два сидеть в этой вонючей яме, все вроде бы и прошло. По этой ли причине, или какой другой, только до сих пор никаких неприятностей с коленками у меня нет.

Пока все по Маяковскому: «Дни летят, недели тают». Дни становятся все холодней, беготня с минометами все мучительней, кормежка все хуже. Толь­ко и разговоров у нас, когда же нас раздадут по полкам. Командиры наши в этом нас поддерживают: вот-вот, скоро, скоро.

Два раза у нас брали от батальона по два представителя на расстрел де­зертиров: первый раз — двух, второй — одного. Все трое — азербайджанцы. На политзанятиях они рассказывали нам, как это делается.

В нашем батальоне случаев дезертирства не было. Пока.

И вот нас снова грузят в эшелон в том же Шамхале. Но теперь мы едем совсем в других условиях. Перед погрузкой нас предупреждают: едем мы в товарных вагонах, двери которых будут постоянно закрыты и закручены сна­ружи толстой проволокой; при остановках на станциях не разрешается смот­реть в окна, в противном случае охрана из станционных комендатур имеет приказ стрелять по окнам без предупреждения; на станциях запрещается от­правлять естественные надобности через отверстия в полу вагона, нарушите­ли будут всем вагоном направляться в штрафные батальоны. Смотреть в окна и отправлять эти самые надобности разрешается только на ходу за пределами станций. Там же эшелон будет останавливаться на несколько минут для раз­дачи питания. Все эти невероятности нам объясняют наличием на всех стан­циях немецких агентов и стремлением такими строгостями уберечь нас от бомбежек. Пусть так, но остается один вопрос: а если все-таки немцы будут бомбкть наш эшелон, то кто будет под бомбами раскручивать эту самую проволоку, или так и гореть нам в вагонах заживо, обманывая тем самым немецких агентов?

Все это мы, конечно, горячо обсуждаем, быть заживо изжаренным нико­му не хочется, но больше нас занимает сейчас другой вопрос: куда нас везут? Мы уже видим по названиям станций (приспособили зеркальце), что везут нас на запад, но куда именно? По сводкам Советского Информбюро бои идут в районе Моздока, значит, все станет ясно в Гудермесе: направо — значит под Моздок, то есть на фронт; налево — значит на Грозный, и будем продолжать обучение и ожидать присвоения званий.

Нам, мальчишкам, больше хочется на фронт, там вроде бы кормят луч­ше, хлеба то ли по 800 г дают, то ли еще больше. Взрослые помалкивают, но ясно, что наших желаний они не разделяют.

Вот и Гудермес. Едем на Грозный, значит, не на фронт. Мы ведь не знаем, что немцы начали наступление, уже захватили Нальчик, загнали остатки 37-й армии, лишившейся всего транспорта и тяжелой техники и оставшейся толь­ко со стрелковым оружием, в горы и рвутся танковыми колоннами на Орджо­никидзе (теперь Владикавказ), откуда начинается Военно-Грузинская дорога, то есть путь в Закавказье, на Тбилиси.

А мы себе спокойненько едем. Проезжаем Грозный, и вот наш эшелон подходят к Беслану. Здесь нас было начали выгружать, но быстро прекратили выгрузку и повезли на Орджоникидзе, теперь уже, правда, не заматывая про­волокой. Тут, видимо, немецких агентов не было. На станции Орджоникидзе нас уже окончательно выгрузили, и эшелон ушел.

Город имел грозный вид. Повсюду воинские отряды, кругом баррикады, противотанковые ежи, в нижних и полуподвальных этажах каменных зданий пробиты амбразуры, откуда торчат стволы пулеметов. Настоящая крепость.

Нас это удивляет, ведь по сводкам информбюро фронт еще далеко отсюда.

Долго нам рассматривать город не пришлось. Часа через два пришел другой эшелон, нас погрузили в него, и едем назад, в Беслан, где уже оконча­тельно выгрузились и двинулись пешим маршем на запад, дошли до аула Фарн, где и разместились в школе. Хорошо, тепло и сухо.

С утра нас подняли на обычные занятия, но заниматься нам, к нашему удовольствию, практически не пришлось целый день. На Орджоникидзе че­рез каждые 20-30 минут идут прямо над нами мелкими группами по 4 само­лета ромбиком немецкие Ю-88, мы только и слышим «Воздух» да «Воздух». Так что мы почти все время лежим под заборами. К тому же здесь на огоро­дах полно капустных кочерыжек, оставшихся после срезки кочанов, и оказа­лось, что в них есть еще немало съедобного. Чем мы и пользуемся.

Это все продолжается и следующий день, а ночью мы выступили в по­ход. Куда-то идем в кромешной тьме, ничего не видим, только часа через полтора-два замечаем темные силуэты зданий. Заходим в какой-то населен­ней пункт и размещаемся в огородах. Никаких особых команд не получаем, кучкуемся группами для спасения от холода и благополучно спим. Все до одного. Но недолго. Громкие команды: «Подъем!», «Минометы на вьюки!». «Шагом марш!», и мы двигаемся. Но уже не шагом. Беспрерывно: «Шире шаг!», «Подтянись!», «Не отставать!», двигаемся почти бегом, уже без дорог, по кукурузным полям, перебегаем какие-то ручейки и речки, и все время: «Быстрей! Быстрей!».

Где-то впереди, на темном горизонте, появляются огненные мотыльки, летящие вверх: один, два ... много. И вдруг совсем недалеко от нас, сзади появляется целое море огня. «Катюша, катюша, катюша!» Не знаем, действи­тельно ли это «Катюша», но подстегнула она нас, почти падающих от устало­сти, здорово.

К рассвету входим в большой населенный пункт. Станица Архонская. Буквально набита войсками, кругом пехота, артиллерийские орудия, англий­ские танки, небольшие и какие-то кургузые. Мы снова располагаемся в ого­роде, опять с капустными кочерыжками. По этой части вам везет.

Над станицей появляется Фокке-Вульф-190, знаменитая немецкая «рама». Но не бомбит, не обстреливает, а сбрасывает листовки. Весь воздух заполнен бесчисленными белыми листочками. Многие стреляют по «раме» из винто­вок, стреляю и я. Но не потому, что надеюсь сбить его, проклятого, а совсем по другой причине. Дело в том, что когда нам выдавали еще в Маджалисе винтовочные патроны, то предупреждали, что за каждый потерянный патрон потерявший получит до 5 лет тюрьмы. Патронных подсумков у нас не было, от долгого таскания патронов в карманах они стали совсем дырявыми, и я, недавно подсчитав свои патроны, обнаружил, что 5 патронов у меня недостает. Так что — пятью пять двадцать пять. А теперь я веду огонь, следователь­но, боезапас у меня уменьшается по боевой необходимости.

Появляется политрук (теперь уже не политрук, а лейтенант; недавно в Крас­ной Армии ликвидированы политические воинские звания, и теперь бывшие политруки стали лейтенантами) и отдает приказ отбирать листовки у местного населения. Начинается веселая суматоха: местные жители бегают, ловят или собирают листовки и читают их, мы бегаем и отбираем листовки у них и тоже читаем, политрук-лейтенант бегает и отбирает листовки у нас. Многие из на­ших листовки прячут — махорку нам выдают, а бумагу нет. Я — человек некуря­щий, и мне бумага не нужна, но листовки, а их две, я все-таки прочитал.

На одной из них такое обращение: «Бойцы и командиры 37-й армии. Мы загнали вас в горы, у вас нет продовольствия. Мы уничтожим вас... и т.д.». Одним словом, сдавайтесь. На второй показано, с какой радостью население Кубани встретило немцев, фотография: немецкий офицер окружен веселы­ми и радостными кубанскими девчатами, они щелкают семечки, на губах налипла шелуха.

Я не стал прятать листовки, как это сделали некоторые для курева. При обнаружении у кого-либо такой листовки (а она одновременно служила про­пуском при сдаче в плен) он неминуемо попадал под трибунал, а на передо­вой могли шлепнуть и без всякого трибунала.

Мы сидим по краям какого-то странного сооружения. Это глубокая, выше человеческого роста прямоугольная яма, ограниченная толстыми стенами из дикого камня. Похоже на недостроенный погреб, но нет ступеней и непо­нятно, как туда спускаться.

Слышим крики: «Ребята, ребята! Катюша, катюша!» Подбегаем к плет­ню, действительно «Катюша», на американском Студебеккере, рельсы — на­правляющие, подвешенные ракеты, все как надо. И вдруг... как загремело, загрохотало, засверкало огнем, покрылось дымом. А потом развернулась на дороге, взревела двигателем и исчезла.

Мы стоим — оглушенные, ослепленные, задыхающиеся. Но почти сразу — свист, разрыв, свист, разрыв, и пошло, поехало. Немцы засекли «Катюшу» и по месту, откуда она дала свой залп, обрушили массированный артиллерий­ский огонь. Мы все посыпались горохом в свою каменную яму, сидим плот­ной толпой, снаряды рвутся часто и густо. Свист снарядов, грохот разрывов, чьи-то крики. В нашу каменную яму (хорошо, если не общую могилу) зале­тают комья земли и даже осколки, уже обессиленные. Я один из осколков, еще горячий, кладу себе в карман. Как-никак, а первый осколок на войне.

Все стихло. Выбираемся из нашей спасительницы-ямы с большим тру­дом, ступеней-то нет. Да, картина! Дымящиеся воронки, поваленные дере­вья, разбитые заборы, вместо дома нашего хозяина (то есть, хозяина огорода, где мы, как это лучше сказать, базировались или дислоцировались) груда дымящихся кирпичей. Не знаю, был ли кто в доме.

Мы, минометчики, вроде все целые. Но стрелкам досталось. Прямо на плетне нашего огорода, под которым лежало много курсантов-стрелков, ра­зорвалось два снаряда. Есть и убитые, и раненые, и просто разорванные на куски. Мы было намереваемся бежать туда, как-то помогать, но появивший­ся Сагателов запрещает нам это. Команда — быть всем вместе, никуда не отлу­чаться, можем получить какой-то приказ.

Смотрим, как стрелки носят убитых и раненых, которые были под тем самым плетнем. Интересно, что эти самые плетни обладают какой-то стран­ной притягательной силой. Вроде всем ясно, что плетень не защищает ни от пуль, ни от осколков, но как только начинается или бомбежка, или артилле­рийский обстрел, или обыкновенная пулеметно-автоматная свинцовая ме­тель, так тебя прямо неудержимо тянет под ближайший плетень.

Сидим с Витькой Чековым опять же под плетнем и шушукаемся. Вот такая картина. Значит, мы на фронте. Значат, и в эту прошедшую ночь нас привели в том ауле на фронт, на передовую. И никто об этом не знал: ни мы, курсанты, ни наши средние командиры. Если кто не знает, сообщаю, что слова «средние командиры» я употребляю не в каком-то ироническом смысле, а это был офи­циальный армейский термин. В то время в Красной Армии не было офицеров, а были командиры, которые делились по чинам на несколько групп: от младше­го лейтенанта до старшего лейтенанта именовались средним комсоставом, от капитана до полковника — старшим комсоставом и так далее. Так и в приказах писалось: средним командирам делать то-то и то-то. И команды такие были: «Внимание, средним командирам собраться под таким-то деревом!».

Можно как-то понять, что ничего не знали мы, рядовые курсанты. Но почему о нашем прибытии на передовую не знали командиры? А что они действительно не знали, это бесспорно. Иначе наш батальон принял бы какой-нибудь боевой порядок, пригодный для обороны, было бы известно, с какой стороны ожидать противника, были бы выставлены посты, выдвинуто боевое охранение. А ничего этого не было. Мы все, если по Рылееву, «беспечно спали средь дубравы» в этом самом ауле Нарт (теперь мы знаем, как он называется), а в это время немецкие мотоциклисты заходят в этот же аул с другого конца.

Еще, слава Богу, что эти мотоциклисты были вовремя обнаружены, и мы тоже вовремя рванули из Нарта. Хотя вопрос, нужно ли было нам бежать оттуда, остается вопросом. Много лет спустя я прочел в одной книге об обо­роне Кавказа такую фразу: «Немцы рвались к Орджоникидзе танковыми ко­лоннами, отбрасывая прибывавшие полки 319 стрелковой дивизии».

Насчет отбрасывания все верно. И насчет полков тоже. Вслед за нами из Нарта так же бежал один из стрелковых полков дивизии, и именно по «хвосту» этого полка ударила ночью наша реактивная артиллерия. Но никаких танковых колонн на нашем участке не было. Так надо ли было бежать?

У нас с Витькой мнения по этим вопросам высшей стратегии раздели­лись. Я считал, что все эти безобразия вызвана издержками всей нашей иди­отской сверхсекретности и припомнил, как мы ехали в вагонах с дверями, замотанными проволокой. Витька утверждал, что все это — обыкновенная русская расхлябанность и безответственность: кто-то кому-то не сообщил, кто-то чего-то забыл, кто-то не послал разведку или послал не туда и т.д.

Все это вслух не скажешь. Нам уже два раза читали приказ Сталина № 227, тот самый, который «Ни шагу назад!». Вернее, один раз читали перед строем, а второй — наш замполит проводил занятия по его изучению, на кото­рых втолковывал нам, что теперь любой командир имеет право застрелить любого труса и паникера, а любой старший командир имеет такое же право по отношению к младшему. Причем, паникер — это не только тот, который в страхе бежит и кричит: «Спасайся, кто может!», но и тот, кто ведет разговоры, которые способствуют созданию панических настроений, то есть, если по-простому, те, которые говорят, что у нас в армии что-то плохо, а у немцев много танков. Так что, с этой точки зрения мы с Витькой — явные паникеры.

Поэтому, шу-шу-шу, шу-шу-шу.

Я достал из кармана уже остывший осколок и посмотрел на него. Вот такая мелкая железная пакость, а сколько бед она может принести: и искале­чить человека, и жизнь у него отнять, и принести немыслимое горе многим далеким людям.

3. Вперед? На Запад?

Чуть стемнело, и мы снова двинулись в поход. Куда? Да в тот же злосчас­тный Нарт. Оказывается, немцы не заняли этот аул, а те мотоциклисты были скорее всего или разведкой, или же небольшим передовым отрядом, который не счел необходимым удерживать Нарт за собой.

Входим в Нарт, рассредоточиваемся в огородах. Теперь мы соображаем: это там, где в темноте изредка взлетают осветительные ракеты, и засел жесто­кий враг. Но это не близко, с километр-полтора.

Забегали, засуетились командиры — мы идем в наступление. Задача — вы­бить немцев с их позиций и продолжать движение к Ардону. Нам выдают фанаты: кому РГД, а кому и противотанковые, тяжелые и неуклюжие. Навод­чикам противотанковых не дают, я засовываю РГД в карман шинели.

В нашем расчете восемь человек: командир Дикин, я — первый номер, наводчик; второй номер — Григорян, вдвое старше, на голову выше и в десять раз сильнее; третий номер — Мишка (мы все, курсанты, называем друг друга по фамилии, но его почему-то вся рота зовет Мишкой, хотя он совсем не мальчик, а лет под сорок); четвертый номер — Аванесов, такой невысокий и весь какой-то круглый. Остальных троих я не запомнил, они очень быстро выбыли из строя: один был убит на наших глазах, один не вернулся из очеред­ной ночной атаки, а третий был тяжело ранен в правое бедро крупным оскол­ком, и мы дотащили его до медпункта.

Нам приказ идти метрах в двадцати-тридцати за стрелковой цепью и быть готовыми к открытию огня. Идти — понятно, открытие огня — непонят­но. Что я могу разглядеть на шкалах и уровнях прицела в кромешной тьме? Фонариков никаких у нас нет, спичек тоже. У курящих имеются карман­ные «катюши» — кресала с нужными причиндалами, но для меня, наводчи­ка, это не тот инструмент.

Начинаем движение. Перебираемся через плетни и заборы, переходим вброд какую-то речушку и идем по кукурузному полю. Здесь множество кукурузных полей, все они не убраны, тяжелые кукурузные початки свеши­ваются со стеблей, иногда больно бьют по ногам.

Конечно, у немцев было какое-то передовое охранение, осветительные ракеты замелькали все чаще и чаще. И вдруг в их белую завесу втесалось несколько цветных. Мы не сразу поняли значение этой церемонии, но это неведение продолжалось не более минуты. На нас обрушился шквальный пулеметный огонь. Наверно, ни у одной снежной пурги не было столько снежинок, сколько цветных огоньков мчалось нам навстречу.

Что тут началось. Крики, стоны, беготня, кто бежит вправо, кто влево, кто назад, но никто вперед. Я сразу обнаружил, что возле меня уже нет никого из моего расчета, и бросился туда, направо, где вроде было понижение, и куда направлялось большинство бежавших, желая укрыться от бесчисленных смер­тельных огоньков. Добрался, сбросил миномет на землю, чтобы отдышаться. Что делать дальше, не знаю. Помогли немцы. Точно так же, как внезапно и массированно они обрушили на нас пулеметный огонь, теперь то же самое они сделали с минометами. Сразу, без пристрелки, и часто-густо. Вой мин, хлопанье разрывов, свист и щелканье разлетающихся осколков — под эту му­зыку мы все бросились только в одном направлении — назад, к своим огоро­дам. Конечно, не все, а только живые.

Я перебрался через речку, вот и плетни, а за ними уже собравшиеся в кучки курсанты, слышны крики командиров, собирающих свои взводы. Если бы кому-нибудь из высокого начальства пришла в голову мысль применить на практике указание приказа № 227, наш батальон безоговорочно пригоден был для этого и весь без единого исключения подлежал к расстрелу, как тру­сы и паникеры. Начальства близко не было.

Слышу крики: «Минометчики!» Перебираюсь через три-четыре плетня, и вот они, наши. Собираемся по расчетам, наш расчет потерь не имеет, мате­риальная часть вся цела.

Повторяться не буду. Часа через полтора мы снова пошли в наступление точно таким же образом и точно с таким же результатом, если не считать, конечно, тех, кто навек остался на том кукурузном поле.

Думаю, что командование наше намеревалось направить нас и в третью атаку, но это было невозможно по той простой причине, что после второй нас уже не удалось собрать и как-то организовать.

Вторая и третья ночи прошли точно так же, только во вторую ночь не вернулся из боя один курсант из нашего расчета, а под утро, после шестой за трое суток атаки, нам было приказано закрепиться на чистом поле за рекой.

Закрепиться, легко сказать! Под огнем, правда, не очень сильным, уже перед самым рассветом, неумело окапываемся своими несчастными лопа­точками, стараясь только в одном — как можно глубже зарыться в земле, благо земля на пахоте мягкая. О минометах все забыли.

Место, где нам приказано «закрепиться», нельзя назвать удачным. Ровное, голое, вся наша позиция для немцев, как на ладони. И нет воды. Почему я так серьезно говорю о воде? Нам было сказано, что наши дивизионные продо­вольственные склады были разбиты немецкой авиацией, и все трое суток, что мы были на «закрепленной» позиции, нас кормили только сухарями и селед­кой. К счастью (моему) у меня обнаружилось очень полезное для стойкого бойца Рабоче-крестьянской Красной Армии качество — я оказался совершенно нечувствительным к недостатку воды, даже после сухаря с селедкой. А боль­шинство мучились страшно. Но до воды, до речки — четыреста метров, и днем туда мог отправиться только самоубийца. А у немцев уже и снайперы объяви­лись, и были жертвы. Запасались водой ночью, хотя и это было небезопасно. Но сколько можно было взять воды в наши стеклянные фляжки, к тому време­ни у некоторых уже разбившихся. Набирали и в котелки, но их мало.

Я спросил у Сагателова, зачем мы бегали вместе со стрелками в атаки, если мы все равно не сделали ни одного выстрела, да и не могли этого сде­лать, хотя к последним атакам мы уже держались более или менее вместе своим расчетом, по крайней мере, Дикин, Григорян и я. Он ответил — для отражения возможной немецкой контратаки. Вот так. Если контратака была бы только пехотой, то мы бы отбивались минометным огнем, а если с танка­ми, то противотанковыми гранатами. И бутылками. Нам выдали бутылки с КС, жидкостью, которая загоралась сама при контакте с воздухом. У нас один курсант чуть не сгорел, когда бутылка разбилась у него в кармане шинели. На нас ведь навешано много всякого разного, и шинель быстро не снимешь. Так что обгорел он здорово, его отправили в тыл.

Применение бутылкам мы нашли быстро. Утолять голод помогала кукуруза, которой везде полно. Выломаешь пару початков, поливаешь из бутыл­ки в уголке окопчика на землю и поджариваешь кукурузу. Правда, потом эта жарено-горелая кукуруза выходила почти невредимой этим самым естествен­ным путем, хоть промывай и ешь ее еще раз. Я не пробовал.

Я уже стал мародером. У меня не было котелка, а что это за солдат на передовой, если он без котелка. Я уже видел убитых с котелками, привязан­ными к вещмешку за спиной, но у меня долго не хватало храбрости, да и отвязывать котелок в темноте, под огнем, конечно, не дело. Потом я положил в карман осколок оконного стекла и в последнюю нашу «атаковую» ночь срезал все-таки себе котелок у одного погибшего. Надеюсь, он меня простил.

Наконец кто-то из начальства сообразил всю глупость нашего пребыва­ния на «закрепленной» позиции, и мы перебрались непосредственно в Нарт, на крайние огороды, которые выходят своими тылами в сторону немцев. И опять, конечно, закрепиться.

Здесь к нам присоединился один из наших курсантов, по имени Николай. Он пришел, а точнее, приполз, так как был крайне слаб и уже еле-еле ходил. У него была явная дизентерия, он уже фактически ничего не ел, а только исхо­дил кровавым поносом. Он уже несколько раз вот так следовал за нами, а мы ему устраивали небольшой окопчик, где он и лежал. Но в тыл его не отправ­ляли. У нас у всех было такое безалаберное питание, часто единственной пищей служила горелая полусырая кукуруза, и расстройство пищеварения было очень частым явлением. Но обычно, как началось, так и закончилось. И претензий у нас никаких не было. А с ним совсем другое. Но он так и ходил, и ползал за нами.

У нас произошли некоторые организационные перемены. Нас, два рас­чета под командованием Хайдарова придали стрелковой роте и указали мес­то расположения с приказом оборудовать минометные позиции по всем правилам военной науки. Стрелки расположились прямо под плетнем, про­резав дыры для винтовок и пулеметов. Мы подальше, на вспаханном огороде. Чтобы сделать все по-человечески, нужно много копать, что сделать нашими лопаточками невозможно. Наши попытки разыскать лопаты и кирки в сараях брошенных жителями домов ничего не дали. С собой они их увезли, что ли?

Мы с Хайдаровым пошли в соседний двор, где жила еще не уехавшая большая осетинская семья, чтобы попросить какой-нибудь инструмент. Гла­ва семьи, старый седобородый осетин, сразу заговорил со мной по-осетинс­ки, на что я, конечно, ни бум-бум. К слову, когда мы были в Нарте, со мной пытались заговорить по-осетински раз пять-шесть. Что ж, внешность у меня была, в некотором роде, «кавказской национальности», хотя происхождение мое чистейшее хохлацко-великорусское, если, конечно, не заглядывать в глубь веков, где у нас, кубанцев, кого только не было.

Хозяин дал нам две лопаты и кирку, и дело у нас закипело. Конечно, мы не рыли окопы полного профиля, а только траншейки для спанья, но для минометов все сделали правильно. А вот как стрелять? С нашей позиции ничего не видно. Вроде бы так и должно быть, ведь минометы это оружие, предназначенное для стрельбы с закрытых позиций. Но, как говорил Шель-менко-денщик: «Оно, конечно, так, да немножечко и не так». Для того, чтобы вести огонь, нужен наблюдательный пункт (а у нас даже бинокля нет), при переносе огня и в других случаях отсчета углов нужна буссоль (а у нас ее нет), все данные нужно передавать на огневую позицию по телефону (а у нас его нет). Куда ни кинь, всюду клин.

Никаких приказных порядков у нас в полувзводе нет, мы принимаем ре­шения «общим собранием трудового коллектива». Стали искать выходы. Из окопов стрелков возле плетня тоже ничего не видно. Если стать во весь рост, что-то видно, но недостаточно. Я забрался на чердак «нашего» дома, разбил две черепицы (тогда они еще были), вот отсюда все видно отлично. Если бы еще бинокль, я бы и немцев обнаружил. Но как отсюда руководить огнем? Далеко, как ни кричи, не слышно. Хорошо видно с верха копна сена, и она ближе к минометам, но охотников стоять на копне во весь рост и подавать команды не нашлось. Короче, как это ни покажется глупым, но первую свою стрельбу мы начали именно таким идиотским способом: Хайдаров смотрел с чердака, человека три-четыре лежали внизу и передавали команды по це­почке. Случалось, и перевирали, как при игре в «испорченный телефон». Много стрелять не приходилось, нам приказали беречь мины.

С семьей, которая давала нам лопаты, у нас сложились хорошие отноше­ния, хотя к здесь контакты с населением не одобрялись. Но таких строгостей, как в Маджалисе, не было, да и проконтролировать это было просто невоз­можно. Семья была большая: дед с бабкой, две молодых женщины, не знаю, дочери или невестки, и пять-шесть детей. Особенно задружили мы после стычки, почти вооруженной, с гвардейцами.

Вместе с нами действовали две гвардейских стрелковых бригады, но­меров уже не помню. Гвардейцев мы недолюбливали, и это еще мягко сказано. Причиной этого, по-моему, была обыкновенная зависть. Была середина ноября, уже изредка и снежок с неба срывался, а у нас из зимне­го обмундирования ничего. А гвардейцы щеголяли в сапогах, ватных брю­ках, ватных телогрейках под шинелями и в шапках со звездочками. А мы в пилотках, и те без звездочек.

Мы впятером копались на «своем» дворе, отбирая жерди для блиндажа, который мы тогда уже начали строить. И вдруг слышим женские крики, даже не крики, а какие-то дикие вопли и визг. Так может кричать женщина, если ее режут тупым ножом на мелкие кусочки.

Бросаемся в соседний двор и видим такую картину. Дед молча стоит на крыльце, сцепив руки на груди, а обе молодицы, издавая те самые звуки, стара­ются вырвать большой мешок у двух гвардейцев. А в мешке что-то живое.

Тут у нас начался разговор на великом могучем русском. Чтобы его яснее представить, приведу один анекдот.

«Мать спрашивает сына-подростка, который поехал кататься на мото­цикле и привел его назад разбитым:

— Что тебе отец говорил целых полчаса?

— Ругательства пропустить?

— Конечно.

— Тогда ничего!»

Так что, если из нашего разговора с гвардейцами исключить ругатель­ства, то и разговора вообще не было. Мы же четверо обошли их и стали сзади, направив на них винтовки. Автоматы у них были за спиной, но я не думаю, чтобы дело дошло до стрельбы.

Не дошло. Ясно, что человек, которому почти воткнули в задницу два штыка, становится миролюбивее. И они, бросив мешок, пошли из двора, продолжая громко тот разговор, которого не было.

Молодицы вытряхнули из мешка трех или четырех здоровенных индю­ков, а Хайдаров сказал деду, что мы находимся в соседнем огороде, и если еще кто-нибудь попытается их обидеть, чтоб сообщали нам. Больше их никто не беспокоил, а они каждую ночь готовили для нас кипяток, заваривая его сушеной мятой, пучки которой висят под крышей каждого осетинского дома. Днем это делать было нельзя, немцы на каждый, самый пустяковый, дымок отвечали мощным артиллерийским налетом.

Судьба этой доброй семьи была трагической. Примерно через неделю немцы, как делали много раз до этого, ночью дали залп из своей шестистволь­ной реактивной установки, и одна из ракет, пробив перекрытия, разорвалась в подвале, где спала вся семья. Стрелки, которые их вытаскивали, рассказали нам, что почти все дети погибли, тяжело раненного деда увезли, а о судьбе женщин мы ничего не узнали.

На следующее утро мы бродили по разрушенному подворью, где среди пыли и кусков глины были разбросаны злополучные индюки. Кто-то из нас проявил инициативу, и мы определяли, какие из индюков живы, простейшим способом: тронешь его штыком, если глазом хлопает, значит, жив. Таких на­бралось пять штук, и Хайдаров, собственноручно ощипав их, ночью устроил нам всем великолепный пир с вареной индюшатиной.

Рассказывая об этой осетинской семье, я несколько нарушил хроноло­гию событий.

Мы пробыли в Нарте дней десять. Стрелковым оружием немцы нас не доставали, но артиллерийские и минометные обстрелы были частыми и но­чью, и днем. Налеты были мощными, по 40-50 снарядов или мин. А всю ночь, кроме таких внезапных налетов, немцы вели редкий орудийный обстрел оди­ночными выстрелами, желая, видимо, не давать нам спать. Но мы быстро к этому привыкли и уже не реагировали на свист и разрыв одного снаряда. Интересно, как человеческая натура приспосабливается к таким чрезвычай­ным условиям существования, спишь в окопе, недалеко от тебя рвутся снаря­ды, а ты не просыпаешься, но чуть-чуть зашелестит трава под шагами при­ближающегося человека, и ты мгновенно вскочил и схватился за оружие.

Нас все время донимал холод. Одно время мы даже решили по очереди спать в «нашем» доме, который был еще цел и невредим. Мы натаскали сена, и стало в нем вполне сносно, особенно когда принесешь туда шесть-семь котелков с горячей кашей.

Затея наша потерпела неудачу. В первую же ночь, сразу после полуночи начался артиллерийский обстрел, и ровнехонько вокруг нашего дома легли шесть ракет из этого самого шестиствольного. Весь дом содрогнулся, все стек­ла вылетели, черепицы не осталось ни единой. Мы выскочили из дома, броси­лись к своим окопам, но снаряды продолжали рваться, и не всем удалось до них добраться. Здесь мы потеряли еще одного курсанта из нашего расчета, он был убит, не добежав до спасительного (относительно, конечно) окопа.

Мы решили строить блиндаж. И построили, натаскавши толстых брусьев от разрушенной колхозной конюшни, кое-что подобрали из оставленных жителями дворов. Конечно, это был не такой блиндаж, который показывают в современных кинофильмах: высоких, выше человека на метр, просторных, хоть танцы устраи­вай. Наш блиндаж был высотой всего в один метр, влезали мы в него на четве­реньках, а размещались в нем человек семь-восемь, если лежать тесно и повора­чиваться с боку на бок по команде. Но в нем было тепло, слабые дождики не проходили через полуметровую засыпку, и от простой мины была защита. Мы спали в нем по очереди, по расчету. Один расчет в окопах, один в блиндаже.

Вот в этом блиндаже, оставшись наедине с Хайдаровым, я и затеял разго­вор о том, как мы воюем. Почему у нас нет ни того, ни другого, ни третьего, почему у Сагателова на поясе кобура, но в ней нет пистолета, кончик кобуры по причине пустоты загнулся, и мы хихикаем: дескать, у него специальный пистолет для стрельбы из-за угла. Почему мы ходим в эти бессмысленные атаки, уже потеряли столько людей, а немцам не причинили никакого вреда. У нас уже выбыли из строя и комбат, и наш ротный Хабибулин. В газетах, которые к нам изредка попадают, читаем постоянно: «Вперед, на Запад», где же тот «Вперед!» и где тот «Запад»? Нас же всех перебьют здесь, на Востоке.

Хайдаров начал мне говорить, что наш батальон — учебный и не пред­назначался для ведения боевых действий, поэтому, дескать, у нас и нет многого, и так далее. Все это, конечно, было неубедительно, да и в голосе его уверенности не было. Под конец он сказал мне, чтобы я не затевал подобных разговоров ни с кем.

Я не знал тогда, что Хайдаров был парторгом батальона, а то я и с ним не говорил бы об этом. Мы не знали тогда еще слова «стукач», оно вошло в русский язык уже после войны из ГУЛАГа. Тогда говорили «сексот». Так вот, Хайдаров не был ни стукачом, ни сексотом.

У меня появился первый военный трофей. Мы вдвоем отвели раненого на медпункт и возвращались на позиции. Идем по улице, они широкая и профилированная, то есть с кюветами, но земляная, и по времени года гряз­ная, а кюветы вообще — тяжелая, липкая грязь. Идем, навстречу нам старик-осетин на одноконной арбе. Мы почти поравнялись, когда немцы открыли беглый минометный огонь, то ли заметив арбу и приняв ее за что-то военное, то ли просто выполняя очередной налет. Мы, перепрыгнув через заборчик, легли под стену кирпичного дома, а осетин резко повернул влево, и арба крепко засела в кювете. Лошадь прямо рвется, но вытащить арбу не может. А мины рвутся. Тогда осетин вскочил на лошадь, что-то там обрезал и галопом помчался от этого места. Разорвалось еще с десяток мин, все затихло, и мы подошли к арбе, а в ней семь-восемь мешков с каким-то зерном. Мой напар­ник говорит мне: «Ты посиди здесь, покарауль, а я смотаюсь за старшиной». Он побежал, а я остался. Ворочаю от безделья мешки, и вдруг в самом низу в соломе нахожу кинжал, старинный осетинский кинжал, весь отделанный че­канным серебром, просто, чудо какое-то. Я, конечно, сразу нацепил его на пояс. Он мне немало помогал в нашей фронтовой жизни, а позже, я считаю, он вообще спас мне жизнь и позволил писать вот эти строки.

Подъехал старшина, мы перегрузили мешки, и каждый отправился по сво­им делам. Несколько слов о старшине. Когда мы прибыли на фронт, у нас в роте был нормальный старшина с четырьмя треугольниками. К тому времени у нас в батальоне не было никакого транспорта, нашу полуторку забрали на форми­рование какой-то моторизованной части, хотя трудно представить, чтобы эта наша полудохлая машина могла хоть что-то моторизовать. Но факт есть факт.

Фронт только что установился, и по полям бродило немало брошенных лошадей и старшина быстро подобрал пару с подводой. Однако на третий ли четвертый день нашего пребывания в Нарте прямо во двор, где расположи­лось наше ротное хозяйство, попал крупный снаряд, повар был убит, старши­на тяжело ранен. Старшиной назначили из курсантов того самого бывалого, о котором я уже писал. Он оказался старшиной необыкновенным. Он быстро подобрал новую пару коней и заново устроил кухню. И в любую погоду, в любой боевой обстановке, сам, иногда ползком, доставлял нам на передовую горячую пищу, чаще всего, кукурузную кашу. Один раз немецкий трофейный термос, с которым он полз к нам, пробило пулями, и он явился в окопы, весь облепленный дымящейся кашей. А когда нам начали выдавать «нарко­мовские» 100 грамм, не было случая, чтобы он не заявился к нам со своей жестяной баклагой, чаще всего ночью. Если учесть, что наша минометная рота почти всегда бьша разбросана по нескольким местам, я считаю, что его служба была просто героической. И еще я скажу нечто, во что, пожалуй, никто не поверит. Нам начали выдавать шапки, небольшими партиями по 5-6 штук. Так вот, наш старшина-курсант взял себе шапку последним в роте.

День, в который я получил шапку, запомнился мне навеки несколько по другой причине: впервые буквально в нескольких шагах от меня убивали человека. Мы лениво окапывались в каком-то садочке в полукилометре от передовой, а метрах в десяти от нас стоял новый комбат, капитан, и еще не­сколько человек. Пришел старшина с шестью шапками, одна досталась мне. В это время другой старшина, из штаба батальона приводит какого-то кур­санта, и комбат начинает на него кричать. Потом вдруг слышим громкий крик: «Ой, товарищ капитан, не стреляйте!». И видим: капитан два раза стре­ляет из пистолета тому прямо в грудь, а потом приведший его старшина снимает с плеча автомат и добивает уже лежачего короткой очередью.

Потом мы узнали: это был дезертир. Он ушел с передовой дней десять назад и за это время не смог уйти в тыл, везде натыкаясь на заградотряды. Его где-то увидел старшина и привел к комбату. Он был наш, кубанский.

Однажды и нам довелось иметь дело с заградотрядом. Мин не было, делать нам было нечего, и старшина попросил нас накопать для роты картошки. Мы отправились на это боевое задание вшестером, с подводой, проехали полтора ки­лометра, нашли картофельное поле и принялись за работу, ругая ездового: у него была нормальная человеческая лопата, а у нас наши пехотные, и приходилось копать, стоя на коленях. Накопали три мешка, начали четвертый, и видим: прибли­жаются к нам трое в белых полушубках. Подходят к нам вплотную, лейтенант и двое рядовых с автоматами, направленными на нас, что нам сразу не понравилось.

Хайдаров на требование лейтенанта показал ему свою красноармейскую книжку, но тот потребовал еще какую-то бумагу, теперь уже не помню, какую, увольнительную, открепительную, объяснительную. У Хайдарова ее не было, и лейтенант начал кричать на нас, что дезертиры, что он нас отведет сейчас куда следует, и хорошо, если нас отправят в штрафбат, а могут и к стенке. Хайдаров, уловив момент, когда тот остановился, чтобы передохнуть, объясняет ему, что он получил приказ от вышестоящего командира и обязан его выполнить, и что на передовой мы получаем много разных приказов, но никому и в голову не приходит требовать от вышестоящих каких-то бумажек. Что же, из-за этого не нужно выполнять приказы? То есть, вполне разумное объяснение.

Убедило это лейтенанта или он и сам понял, что никакие мы не дезертиры, но он перестал кричать, а мы продолжили свое дело. Заполнили четыре мешка для роты и полмешочка для себя, Хайдаров, подойдя к лейтенанту, подчеркнуто лихо откозырял и сказал: «Товарищ лейтенант, разрешите следо­вать в часть». Тот только махнул рукой, и мы двинулись, а они, «в белых одеждах» отправились дальше ловить других.

Не обошлось без приключений и с кинжалом. На следующий день после того, как он стал моим, к нам на позицию пришел замполит и, увидев кинжал, сказал: «А ну, дай посмотреть». Я снял его с пояса и дал замполиту, а он сразу прицепил себе, немного походил туда-сюда, видимо, отрабатывая джигитс­кую походку, повернулся и... пошел. Я за ним: «Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!», но он прикрикнул: «Прекратить разговоры!», и я остался ни с чем. Дня через три он снова пришел к нам, и как-то боком, не глядя на меня, сунул кинжал мне в руки и сказал: «На, тоже мне еще!», вроде с упреком. Его слова быстро объяснились. Оказывается, Хайдаров, парторг батальона (я толь­ко теперь это узнал), рассказал об этой истории комиссару батальона, тот вызвал нашего замполита, снял с него стружку и приказал немедленно вер­нуть кинжал. А тот, естественно, считал, что пожаловался я.

«У войны не женское лицо». Это, конечно, справедливо. Но женщины в Красной Армии были, и на фронте тоже. Я считаю, что пребывание женщи­ны на фронте в любом качестве — это уже подвиг, но когда я читаю в каких-нибудь фронтовых воспоминаниях, что санитарка Люся Иванова вынесла из боя тридцать раненных красноармейцев с оружием, меня охватывает гнев и возмущение. Ни одна женщина физически не может вынести откуда бы то ни было взрослого мужчину. Нам приходилось выносить раненных из боя и после боя, мы делали это вчетвером, на шинели или плащ-палатке. Можно было сделать это и вдвоем, если бы у нас были носилки. Носилок у нас не было. Я однажды тащил раненного волоком по земле метров двадцать, начи­сто выбился из сил и, пристроив его в небольшом углублении, вернулся к своему любимому миномету. Считаю, что в нашей роте вынести человека в одиночку мог только Григорян, человек сложения богатырского.

У нас в батальоне было три женщины. Все они были медицинскими ра­ботниками и постоянно находились в батальонном медпункте, куда или при­ходили сами, или приводились, приносились раненные, которым там и ока­зывалась первая помощь.

Первая была батальонным врачом, женщина уже пожилая на мой сем­надцатилетний взгляд. Пребывание ее в батальоне закончилось трагикоми­ческой историей. Мы привели раненного и видим во дворе, где находится медпункт, такую картину. Врач стоит навытяжку, а командир дивизии, комб­риг, размахивая перед самым ее носом пистолетом, кричит:

— Я тебя сейчас, сука, расстреляю, мать, мать, мать...

— Так, товарищ комбриг, ведь «мандавошки»...

— Сама ты «мандавошка», мать, мать... Полбатальона вывела из строя, сука, мать, мать...

А дело произошло такое. У одного курсанта были обнаружены лобковые вши, по-солдатски «мандавошки». Это считалось очень опасным, врач раз­дала старшинам по банке мази и приказа обработать всех курсантов без ис­ключения. А дальше уже каждый старшина действовал по своему разуме­нию. Наш, например, пришел к нам на позицию и спросил, есть ли у кого эти самые лобковые. Мы ответили, что таковых не имеется, а если нужны обык­новенные нашенские, то мы двумя расчетами можем обеспечить количе­ственно пару дивизий, что вполне соответствовало истине. Он повернулся и ушел со своей банкой. Не знаю, как было в пулеметной роте, а в стрелковых ротах старшины действовали просто: построят человек десять, прикажут опус­тить брюки и кальсоны, и собственноручно мажут от души, кому как придется. А мазило это зловредное и ядовитое, у многих появились язвы, а у некоторых так разъело, что, извиняюсь, главное мужское достоинство, болталось как на какой-то красной веревочке. И когда появилась необходимость перебросить стрелковые роты на другое место, обнаружилось, что сделать это невозможно: многие курсанты ходили враскорячку, а некоторые вообще ходить не могли. Вот такая, и смешная, и грустная история. Комдив ее, конечно, не расстрелял, ее отправили куда-то, а на ее место прибыл врач-мужчина, тоже пожилой.

Вторая имела звание «санинструктор» и носила в петлицах четыре треу­гольника. Была она немолода, под тридцать, сложением низенькая и толстая. А особенно на фронте, в обмотках, ватных брюках и ватной телогрейке она и на женщину не была похожа. Постоянное место ее было в медпункте, но она бывала и у нас на передовой, и однажды приползла через мокрую пахоту вся в грязи с головы до ног. Спрашивала, что кого беспокоит, кому-то давала таблетки, а мне, когда у меня загноился большой палец правой ноги и стало трудно ходить, она прямо в окопе намазала его вонючей мазью, перевязала и велела через два дня прийти на медпункт. Медичкой она была умелой и опыт­ной, с раненными обращалась заботливо и ласково, и в батальоне пользова­лась полным и безоговорочным уважением. Но и она в атаки с нами не бегала и раненных из боя не выносила.

Третья была самой младшей по чину, рядовой санитаркой, но выглядела по меньшей мере артисткой: высокая эффектная блондинка с тонкой талией и высокой грудью. На фронте я ее ни разу не видел, хотя она тоже постоянно была на медпункте, но в Маджалисе она щеголяла в новенькой гимнастерке, коротенькой юбочке из синего комсоставского сукна и в изящных сапожках на стройных ногах, что совсем не соответствовало ее статусу рядовой сани­тарки. Поговаривали, что она была ППЖ комбата. Точно я этого не знаю, но уже по грязи она бы не поползла.

После Нарта мы еще несколько раз принимали участие в таких же ночных атаках и всегда с таким же успехом, то есть без всякого успеха. Только однажды нам удалось значительно продвинуться вперед.

Нас, как обычно, подняли ночью, и мы пошли на немецкие позиции. Встреч­ный огонь был слабый, и стрелки продвигались, по-моему, без потерь, тоже отвечая огнем. Продвигались и мы, с остановками: выпустим три-четыре мины и вперед. Мы уже приспособились вести огонь в темноте, без установки прице­ла, наводя приближенно и по направлению, и по дальности. Стрелковый ротный хвалил нас, говоря, что наши мины рвались именно там, откуда стреляли немцы.

Метров за пятьдесят до предполагаемой немецкой позиции ротный ко­мандует: «Вперед, за Родину, за Сталина!» Рота бросается вперед, готовая переколоть всех немцев. «Пуля дура, штык молодец», но колоть некого, нем­цы уже ушли. Идем дальше.

Идем уже довольно долго, и начали испытывать беспокойство. Конечно, хорошо, что идем «вперед, на запад», но ни слева, ни справа не слышно стрельбы, и что это значит? Выходит, наша рота в одиночку гонит немцев?

Наконец, ротный дает приказ окапываться. Мы прошли километра пол­тора, много это или мало? Не знаю, как этот наш успех был отражен в воен­ных сводках, но только на следующую ночь мы отошли назад и закрепились на брошенной немцами позиции. Немецкую позицию мы видели в первый раз и, естественно, это вызвало у нас большое любопытство. Чего только там не было: стреляные гильзы, длинные немецкие гранаты с деревянной ручкой, пачки из-под сигарет, консервные банки, разные бумажки и тряпки и, что меня особенно заинтересовало, обрывки немецких газет. Я подобрал два крупных, в пол-листа и попытался их почитать. К большому моему удивлению, я понимал почти все. Конечно, попадалось много незнакомых слов, но общий смысл я понимал полностью. Стрелки приспосабливали немецкие окопы для себя, а нас выпроводили назад, где мы и должны были окапываться. Я отобрал еще несколько кусков газет, чтобы там по безделью основательно вникнуть в их содержание, но Хайдаров, увидевэти мои действия, подошел ко мне.

— Ты что, знаешь немецкий?

— Знаю, не знаю, но в школе имел отличные оценки, а в десятом классе, уже во время войны, мы изучали на немецком исключительно военную те­матику и военную терминологию. Вот посижу со словарем и все разберу.

— У тебя, что, и словарь есть?

— Есть.

— Брось сейчас же газеты, и словарь при случае выбрось. Ты знаешь, чем это тебе может обернуться?

Мне очень хотелось как следует почитать немецкие газеты, но совет парторга Хайдарова я выполнил. Частично. Словарь не выбросил.

Вот так мы однажды все-таки выполнили «Вперед, на Запад!». Туда и обратно. Другие и этого не смогли.

4. Лист фанеры

Дней десять назад я едва не похоронил Витьку Чекова.

Под утро нас привели в небольшую лощинку и приказали занять боевую позицию, указав направление на противника. Место было хорошее, мы были защищены от пулеметного огня и, поднявшись всего метров на десять могли видеть те места, куда скорее всего вести огонь, то есть Хайдаров имел воз­можность видеть разрывы наших мин и по необходимости корректировать огонь, подавая команды голосом.

Мы с Григоряном быстренько устанавливаем миномет и принимаемся за окопы для себя. Тут дело идет хуже: после слоя чернозема сантиметров в 30, начинается крупный гравий, плохо поддающийся нашим малым лопаткам.

Уже светло, мы продолжаем вяло действовать лопатками; как вдруг со­вершенно неожиданно начинают густо рваться мины, и мы видим бегущих к нам бойцов, а Витька из них первый. Я вскакиваю, машу руками, кричу: «Витька, Витька, сюда, сюда!», хотя, если разобраться, то куда «сюда»? Я вырыл небольшую ямку, при очередном свисте близкой мины, я прячу туда только голову и плечи, оставляя зад и ноги на произвол свистящим осколкам.

Витька тоже уже увидел меня, махнул рукой, остается метров пятнадцать, близкий разрыв мины, и Витька падает. Плохо падает. Я подбегаю к нему, он лежит вполоборота на правом боку, уткнувшись лицом в траву, и неподви­жен. Я действую лихорадочно, быстро, и поэтому у меня все получается. Снимаю с левого плеча вьюки миномета и вижу: на шинели, на четверть выше ремня и на том месте, которое с равным правом может быть названо и спиной, и боком, огромную, в полладони дыру, с черными обгорелыми ды­мящимися краями. Ого!

Поворачиваю Витьку на правый бок, вижу его лицо. Глаза закрыты, губы сжаты, белый как мел, ни кровинки. Но стонет. Значит, жив! Раздеть бойца на фронте зимой — дело нелегкое. Закидываю лямки противогаза за голову, вытаскиваю из-за ремня гранату, расстегиваю и откладываю его с лопаткой в сторону. С шинелью совсем плохо: пальцы замерзли, руки дро­жат, проклятые крючки никак не поддаются. Наконец, все-таки расстегиваю шинель, снимаю с Витьки ее левый рукав и вижу на гимнастерке тоже чер­ную дыру, гораздо меньшую.

Задираю гимнастерку и смотрю на нижнюю рубаху, которую никак нельзя назвать белой, ибо мы купались три месяца назад, а сменного белья нам так и не выдали. На рубахе вижу только большое черное пятно, но дыры как будто нет. Я осторожно прикасаюсь к этому пятну, материал под пальцами рассыпается, а Витька вздрагивает.

Вытаскиваю из-под тугого брючного ремня рубаху, и что я вижу? Синяк!

Огромный черно-сине-багровый синяк! И все! Крови нет! Подает, наконец, голос и Витька. Поворачивает голову.

— Здорово там меня, а, Юр? — дрожащим голосом спрашивает он.

— Здорово, — отвечаю я, стараясь вложить в голос максимум ехидства, — очень здорово! Вставай, симулянт! Нет там ничего! Синяк!

— Как синяк!

— Очень просто, синяк и все. Крови нет. Не веришь, убедись сам.

Он, еще не совсем доверяя моим словам, нерешительно протягивает руку, осторожно прикасается к синяку, морщится, внимательно рассматривает руку, потом проделывает всю процедуру еще раз.

— Что, — спрашиваю, — помочь одеться или ты сам? А с дырой как? Заши­вать придется. От полы отрежешь или будешь ждать, когда убьют кого?

Он оставил мои ехидства без ответа, а теперь, пожалуйста, и ходит, и бегает как миленький.

А сейчас мы с Витькой Чековым лежим на сырой осенней траве и смот­рим в небо. По небу тяжело плывут темные, мрачные облака.

— А погодка-то сегодня мировая, — говорит Витька.

— Угу, — соглашаюсь я.

По нашим теперешним оценкам, хорошая погода, это, когда не будет дождя, но нас и не будет донимать немецкая авиация.

— Слушай, — приподнимается Витька на локте, — а зачем нас сюда притащили? Вопрос интересный. Я сам уже об этом попытался поразмышлять, но

ничего не придумал. Нас сняли с передовой в полночь, часа полтора водили по всяким разным местам, и вот мы, два минометных расчета под командо­ванием Хайдарова здесь. И больше никого.

— А ты спроси у Хайдарова, — предлагает Витька.

Мы уже больше месяца на фронте, и наш расчет все время в подчинении у Хайдарова, поэтому Витька считает, что у меня больше прав обращаться к тому.

— Не положено по субординации, — отвечаю, — сначала надо обратиться к командиру расчета.

Дикин сидит в нескольких шагах от меня на деревянном ящике с минами и на мой вопрос не реагирует, считая, видимо, такой вопрос идиотским, что вполне справедливо. Да и сидение на ящике не способствует его благоду­шию. Эти ящики — наш тяжкий крест и несчастье. Когда мы только прибыли на фронт, начальство строжайше контролировало расходование мин и нещадно ругало нас за ненужную, по их мнению, стрельбу.

Сейчас положение другое. Мин у нас сколько хочешь, и в бой мы идем с таким запасом мин, который сможем нести на себе. Но стандартных лотков по десять мин в каждом, у нас в расчете только два, у Григоряна и Михаила. А Дикин и Аванесов идут в наступление с ящиками, в каждом из которых тоже по десять мин. Вот и представьте себе, что значит идти в цепи с ящиком на плече, приходится и ползком, и короткими перебежками, и окапываться, ста­рясь в первую очередь врыть в землю этот проклятый ящик, от греха подаль­ше. Вот такой интересный вопрос: если наша промышленность сумела нала­дить выпуск мин по принципу «сколько хочешь», то неужели нельзя было решить вопрос и с лотками? Скорее всего, о людях в то время никто не думал.

Хайдаров ответил коротко: «Ждем приказа».

Ждать, это понятно, но что делать — непонятно. То ли мы далеко от пере­довой, то ли на передовой, а если так, то с какой стороны от нас противник. Подготовить бы позицию, не мудрствуя лукаво, просто на запад, но у нас нет компаса, а из нашей небольшой лощины вообще никуда и ничего не видно. Выйти на пригорок и осмотреться Хайдаров не разрешает — такой приказ.

Где-то в середине дня по этой же лощине к нам приближается какой-то отряд. Мы быстро определили, что это наши, и они направляются к нам.

— Господи, Рыжий! — восклицает Витька.

Действительно, Рыжий. Это — лейтенант и командир второй стрелковой роты нашего батальона, той самой роты, с которой мы чаще всего бегаем по ночам в эти дурные атаки.

Значит, наступаем.

Рыжий действует быстро. Расставляет посты и наблюдателей (теперь мы знаем, с какой стороны немцы) и сообщает Хайдарову, что наши два расчета приданы его роте. Тут же отдает распоряжение без его приказа огонь не открывать. Мы скептически ухмыляемся, он всегда отдает такие распоряже­ния, но я ни разу не слышал, чтобы он нам в бою отдавал какие-нибудь при­казы. Что делает солдат, когда ничего не делает? Ясно — спит.

Мы с Витькой быстренько организуем небольшую ямочку на двоих и тесно укладываемся в нее, завернувшись в шинели. Но заснуть нам не удает­ся. Чуть правее от нас, совсем недалеко разгорелась стрельба, сначала только из стрелкового оружия, потом заухали минометы. И все жарче, и жарче.

Видим зеленую ракету. Нам? Нам. Громкие команды Рыжего, наша цепь выходит на пригорок и движется в сторону немцев. Вот теперь нам все видно. Мы идем по полю с небольшим уклоном, дальше примерно через один кило­метр полоска кустарника, видимо, какой-то ручеек, а потом такой же подъем и поле, заросшее кукурузой. Что происходит справа, нам не видно, кроме дымков от разрывов мин да звуков жестокой стрельбы.

Идем по пахоте, идти трудно. Метров через триста пересекаем брошен­ную стрелковую позицию, явно немецкую: окопы полного профиля, откосы защищены плетенными из хвороста матами, хорошо оборудованные стрел­ковые ячейки и пулеметные гнезда, крытые блиндажи. У нас такого не делают. Воронки, воронки, разрушения — видно, здесь были бои нешуточные. Пере­прыгиваю через траншею, вижу полузасыпанный лист фанеры.

Вот бы здесь приказ закрепиться! Но идем дальше. Пахота заканчивается, начинается поле неубранной кукурузы. Идти легче.

Немцы пока никак себя не обнаруживают. Может, их здесь и совсем нет? У немцев на этом участке не было сплошной обороны, но было размещено много пулеметных гнезд, хорошо оборудованных и замаскированных. И имен­но эти пулеметы доставляли нам главные беды.

Мы уже прошли метров семьсот, но немцы молчат. Неужели дойдем до ручья? Нет, не дойдем. Из кукурузы за ручьем с правой стороны протягивает­ся длинная цепочка разноцветных огоньков. Высоко. Следующая — ниже. Ко­манда: «Бегом, марш!» Это к нам не относится, мы с минометами и ящиками не бегаем. Стрелкам много бежать тоже не пришлось. Огонь ведут уже три пулемета, и разноцветные смертельные светлячки так и носятся среди кукуру­зы. Вот упал один стрелок, вот — второй, вот — третий. «Ложись, окопаться!»

Подтягиваемся поближе к стрелкам, сбрасываем с плеч весь груз и лихорадочно работаем лопатками. Когда мы залегли, немцам нас, конечно, не видно, но они хорошо пристреляли местность, и рои пуль густо летят один за другим.

Наконец я врылся в землю, теперь можно перевести дух и осмотреться. Григорян к тому времени уже устроил себе приличный окоп, соорудил не­большое гнездо для миномета и затащил его туда. Минометы мы бережем. Как-то замполит заявил нам, что если у кого миномет выйдет из строя, весь расчет будет отправлен в стрелковую роту, чего нам, естественно, не хочется.

Пора приниматься за работу. Мы считаем себя уже опытными миномет­чиками. Как только вражеский пулемет открывает огонь, мы стараемся опре­делить, где же он находится. И первый немецкий пулемет более-менее вычис­ли. Хотя это случай для нас трудный. Если пулемет стреляет нам прямо в лоб, мы можем для себя точно определить направление, но трудно определить расстояние. Если же пулемет ведет огонь параллельно фронту, то легко опре­делить расстояние, но трудно направление, так как невозможно понять, где пули вылетают из кукурузы.

А если огонь ведется наискось, как сейчас, то трудно и то, и другое. Но соображаем. Еще когда первый пулемет только открыл огонь, я уже заметил кое-какие ориентиры. А сейчас у нас короткое совещание с Дикиным, и на­чинаем. Для корректировки Дикину нужно при каждом выстреле вставать во весь рост и наблюдать за разрывами мин. Нехорошо, но другого варианта нет. После трех таких вставаний он с облегчением командует: «Беглый, до конца лотка!» и укладывается в свой окоп. Нащупали мы пулемет или нет, мы не знаем, но жизнь, конечно, мы ему подпортили. Другой расчет точно так же пытался нащупать другой пулемет и с таким же результатом.

Понемногу интенсивность пулеметного огня снижается. Немецкие пулеметчики продолжают огонь очень длинными очередями, но теперь удлиня­ются интервалы между очередями, и мы начинаем осваиваться на новой позиции более основательно.

Все роют, все копают. Мы с Григоряном опускаем миномет глубже, ус­танавливаем палочки для наводки, и дальше каждый начинает обустраивать свое жилище, чтобы оно как-то защищало и чтобы спать было возможно.

Темнеет, и начинает накрапывать дождик. Нам недавно выдали плащ-палатки, одну на расчет, и носим мы ее по очереди. Сегодня не моя очередь.

Дождик хотя и небольшой, но довольно противный. И вдруг у меня прямо-таки молнией промелькнула мысль: ведь у меня же есть лист фанеры. Дей­ствую немедленно: два слова Дикину, и я отправляюсь за фанерой. Вырезал своим замечательным кинжалом дыру в углу листа, привязал обмоткой (об­мотка — вещь универсальная) и волоком назад. На обратном пути пришлось два раза лечь, те самые светящиеся рои летели прямо в меня, но обошлось.

Накрывая окопчик фанерой с небольшим уклоном, подгребаю землю по торцам. Для полного комфорта нарубил кинжалом две охапки кукурузных стеб­лей с листьями: мне и Григорьяну. Почти всегда большую часть физической работы по установке миномета делает Григорян, и я стараюсь каким-то обра­зом это компенсировать: то охапку соломы поднесу, то вот как сейчас, стебель­ков кукурузных подброшу. С Григоряном у нас полное взаимопонимание.

Мой окоп вполне устроен, но через полчаса я понимаю, что нужного комфорта нет. Я не могу вытянуть ноги, он слишком короткий, и не могу повернуться на бок — некуда колени девать. Дождик продолжается, но я ре­шаю кое-что доделать. Снимаю фанеру, кладу ее в сторону и расширяю в нужном месте свой окопчик.

Вот все готово. Ищу фанеру — нет фанеры. Прохожу дальше, вглядываясь в темноте. Вот светлое пятно — моя фанера. Я поднимаю лист за угол и вдруг слышу: «Отставить!» Замполит. Откуда он взялся? Когда мы наступали, его не было. Я попытался возразить, но: «Прекратить разговоры! Кругом, марш!» Я чуть не заплакал, но приказ выполнил: повернулся кругом и зашагал. Иду, страшно огорченный такой великой несправедливостью, но, слегка успоко­ившись, соображаю: когда я шарил по разбитой немецкой позиции, там попа­дались разные деревяшки. Может быть, найдутся и пригодные для моих фор­тификационных работ?

И я нашел дверь, настоящую дверь из толстых досок, и даже с железной ручкой, за которую я снова привязал обмотку и дотащил ее до своего окопа.

Теперь уж я устроился солидно: укрытие не только от дождя, но даже, пожалуй, и от осколочной мины невеликого калибра.

Я сплю и вижу сон. Этот сон я вижу уже в третий или четвертый раз. Несколько дней назад нас, пять человек, взяли с передовой для разгрузки снарядов на одну артиллерийскую позицию, мы пробыли там две ночи и один день, и артиллеристы кормили нас пшенной кашей, зажаренной луком и кусочками свиного сала. Такой восхитительно вкусной еды я не пробовал уже много дней, и она, видимо, где-то, по Фрейду, засела у меня в подсозна­нии. И еще. В седьмом-восьмом классе мы были очень дружны с одной девочкой-однокласницей. Ее звали Оля, и моя мама говорила о ней: «Смотри, татарочка, а какая симпатичная!» Ничего такого у нас с ней не было, мы даже не поцеловались ни разу, но вся школа знала о нас, и частенько можно было слышать от кого-нибудь: «Гляди, вон твоя симпатия идет!»

И вот сон: Оля протягивает мне котелок, полный ароматной, дымящейся «артиллерийской» каши, и так жалостливо на меня смотрит.

Утром главная мысль — долго ли мы здесь будем находиться? Ведь у нас как: приказ — продвинуться на сто метров вперед и закрепиться! Значит, про­щай, мое великолепное удобное сооружение. И какой, интересно, прок от этих самых ста метров? А такое уже бывало, и вперед, и назад.

Утро светлое, облака высоко, и немецкие самолеты, конечно же, появятся. Хотя положение с авиацией теперь здесь совершенно иное, чем раньше. После 19 ноября, когда началось наступление Красной Армии под Сталинградом, много авиации немцы направили отсюда под Сталинград, и здесь полностью исчезли немецкие бомбардировщики, мы больше не видим Юнкерсов. Мес-сершмитты по-прежнему крепко хулиганят каждый день, но это уже совсем другой коленкор по сравнению со Штуками, или, как мы их называли «лаптежниками» из-за неубирающегося шасси. Стала действовать наша авиация, но ее действия, кроме как бестолковыми и даже позорными, назвать нельзя. Немец­кие мессершмитты-109 сбивают наши самолеты пачками и кучками, сами по­чти не имея потерь. Кстати, именно здесь начинал свою боевую деятельность самый знаменитый, как считают многие, летчик-истребитель Второй Миро­вой войны Эрих Хартман, который сбил за время войны 352 самолета, почти все советские. Здесь, под Орджоникидзе, он сбил свой первый ИЛ-2. Было это в начале ноября, так что я мог видеть это своими собственными глазами.

У нашей авиации я здесь что-то не видел успехов. Приведу один пример, наиболее запомнившийся. Несколько дней назад нам снова объявили, уже ко­торый раз, приказ о наступлении на Ардон с поддержкой артиллерией и авиа­цией. Видим, пошли наши самолеты бомбить Ардон, главный опорный пункт немцев в этом районе: тринадцать ИЛ-2 в сопровождении десяти истребите­лей, МИГов или ЯКов, мы их тогда плохо различали, видели только, что это не И-16 (ишаки). И вот появляется одна пара мессершмиттов, потом вторая, третья. Началась какая-то бойня, которую шесть немецких истребителей устроили та­кой армаде наших, строй которых сразу рассыпался, штурмовики сбрасывали бомбы куда попало и поворачивали назад, из истребителей только один или два пытались что-то сделать, а все остальные бессовестно драпали низко над зем­лей. Только подымались там и там дымные факелы. В этом бою немцы сбили 8 или 9 наших самолетов, не потеряв ни одного. Мы просто бесились внизу, видя эту картину, что вы, дескать, «сталинские соколы», туды вашу, растуды? Ведь все мы были воспитаны на восхищении нашими летчиками, нашей авиа­цией, нашими рекордами, Чкалов, Байдуков, Беляков и так далее. А тут такое! Интересно, есть ли в нашей военной истории хоть какая-нибудь статистика о том, сколько военных самолетов было сбито в этой войне наших, а сколько немецких. Только конечно, не по сводкам Советского Информбюро, ибо по этим сводкам наши «сталинские соколы» уничтожили самолетов самое малое раз в двадцать больше, чем их вообще изготовила немецкая промышленность.

А тогда мы наших летчиков просто презирали. Неужели везде было такое?

Совсем другое отношение у нас было к «кукурузникам» У-2, или, как их стали называть в войну ПО-2. Каждый день, чуть стемнеет, слышим: у-у-у, у-у-у. Это они, наши «кукурузники», пошли на немецкую сторону. Немцы почти все находились в населенных пунктах, и вот наши самолетики там их и доставали. Конечно, существенного вреда они причинить немцам не могли, сбрасывая руками мелкие бомбы или по слухам, даже ручные гранаты, или нашенские мины. Но представьте самочувствие немца, когда он хочет спать, а над ним всю ночь висит какое-то тряпочно-фанерное сооружение и бросает вниз какие-то штучки, которые, между прочим, взрываются. И вот мечутся по небу лучи прожекторов, а когда они засекут серебристую точечку, то с земли поднимается в небо множество разноцветных огненных трас. А мы за них ис­кренне переживаем. К нашей радости, ни один «кукурузник» на наших глазах сбит не был. Как-то раз один из них после вот такого обстрела резко снизился и, приближаясь к передовой с каким-то странным звуком, все-таки дотянул до своей территории и сел метрах в четырехстах прямо за нами. Мы потом бегали смотреть на него и удивлялись, как это самолет с таким количеством дыр во всех своих частях еще может лететь. Летчиков мы не видели, а то бы узнали, что это был женский полк, тот самый, который стал потом таким знаменитым.

Одним словом, девки — орлы, хотя я и не уверен, что так можно говорить по правилам грамматики.

Существует Бог, или нет, но ему спасибо. Мы пробыли на этой позиции целых четыре дня, во время которых никаких особенных событий не про­изошло. Была взаимная стрельба из пулеметов, и один раз немцы устроили нам такой минометный сабантуй, что всю кукурузу посекли подчистую, пря­мо как после уборки. Мы тоже в долгу не оставались, мин не жалели, но устроить им такую же «уборку» мощностей у нас не хватало.

Замполит на второй день ушел с нашей позиции, и я великодушно вру­чил фанерный лист Григоряну. Никто, зная мои великие труды по фанерной части, не возражал.

5. Прорыв

10 декабря весь наш батальон, впервые после первых атак из Нарта, был собран вместе, в километре от передовой. Все бросились искать знакомых, друзей. Ведь с многими мы уже давно не виделись, не имели о них никаких вестей и не знали, жив ли, нет ли. Слышу громкий хохот, подхожу, вижу: Вить­ка Чеков и Витька Каретников стоят друг перед другом без шапок и дико хохочут. Подхожу ближе, они и меня заставляют снять шапку, и я тоже вклю­чаюсь в их почти истерическую потеху. Нас остригли в первых числах сентяб­ря, почти три с половиной месяца назад, волосы отросли, и немытые, нечеса­ные, свалявшиеся под не снимаемой шапкой, превратились в настоящий вой­лок, хоть прямо на месте срезай и делай из него валенки.

Вид очень непрезентабельный, просто дикий.

Поредевший батальон построили. Осталось нас, пожалуй, только поло­вина, не больше. Это еще при том, что командование нас приберегало, в откровенные мясорубки не бросало. Мы же кадры, и Иосиф Виссарионович сказал: «Кадры решают все».

Комбат произнес речь, в которой сообщил, что завтра или послезавтра будет оглашен приказ о присвоении нам званий, причем изменен порядок присвоения. Раньше нам было известно, что помкомвзводам, командирам расчетов и отличникам боевой и политической подготовки будет присваи­ваться звание сержанта, а остальным — младшего сержанта. Теперь же, с уче­том полученного боевого опыта, все станут сержантами.

Нам, минометчикам, также было сказано, что 50-миллиметровые мино­меты с вооружения снимаются, будут только 82 мм. Это тоже к радости — не придется бегать в атаки вместе с пехотой. Еще новость, у нас в роте появился новый замкомроты, невысокий чернявый лейтенант.

Человек предполагает, а Бог располагает, и нашей радости не сужено было продолжаться долго. Уже стемнело, когда батальон построили снова, и комбат сообщил нам другие новости. Один из стрелковых батальонов нашей дивизии выбил немцев из крупной колхозной фермы по направлению к аулу Кадгорон, закрепился там и должен был развивать успех, но немцы отрезали его от основ­ных сил. Резервов у дивизии вблизи нет, и наш батальон получил приказ про­рвать немецкую линию (она не должна быть крепкой), соединиться с окружен­ным батальоном и удерживать ферму, пока не подойдут подкрепления.

Построились, пошли. Через полчаса дошли до жиденькой цепочки крас­ноармейцев, окопавшихся в кукурузе. Развернулись всем батальоном, дви­нулись в сторону, где невдалеке взлетали осветительные ракеты. Идем, никто нас не трогает. Уже вроде совсем близко просматриваются темные контуры приземистых зданий, наверняка, эта самая ферма. Неужели произошла какая-то ошибка, и нам ничего не придется прорывать, а просто благополучно доберемся до этого якобы окруженного батальона.

Прорывать пришлось. Где-то на левом фланге раздалось несколько взры­вов, скорее всего, ручных гранат, не знаю, чьих. И сразу — стрельба, да такая густая, что весь батальон лег. Навстречу летело столько трассирующих, что, казалось, не должно было остаться на этом поле ничего живого. А мы лежали в этой свинцовой метели и соображали, что же можно сделать. Мы было наладили свой миномет, но нас смущало, что пули летели откуда-то сверху, а что это означало, понять не могли. Нашлись люди, которые поняли. Совсем близко слева загрохотал пулемет (мы сразу определили «максим»), затем второй, третий. Уже полтора месяца мы на фронте, действовали все время со стрелковыми ротами, а с пулеметной еще ни разу не приходилось.

Пришлось. Пулемет «максим», кончено же, оружие устаревшее, неуклю­жее и неудобное, но при умении может быть еще каким грозным. Я объясняю сразу, что вообще такого полного окружения того батальона не было, но группы немецких автоматчиков засели на чердаках зданий фермы, таких длинных кир­пичных коровников или свинарников, не знаю. Они-то и беспокоили постоянно окруженных бойцов, да и нас встретили таким дружным убийственным огнем.

А «максимы» их сразу образумили. Огонь этих автоматчиков стал сла­беть, а потом и совсем прекратился. Раздавались еще редкие короткие очере­ди уже снизу (видно, автоматчики убрались с чердаков), но мы уже двину­лись быстрым шагом вперед.

Вот и коровники. Стрелки бегут впереди, раздаются частые разрывы руч­ных гранат, это стрелки бросают их в ворота и оконные проемы на случай, если кто-нибудь еще там остался. Мы быстро проходим мимо здания, двигаемся дальше. Уже начинает светать, а мы толком не знаем, что же нам делать дальше.

И вот тут, за коровниками, нас встретила уже настоящая немецкая оборо­на и встретила таким пулеметным огнем, что те автоматчики показались нам детской забавой. Бежим вперед, и вот — окоп. Настоящий окоп, круглый, глу­бокий на средний человеческий рост, и ... пустой. Мы все впятером впрыги­ваем в него, но, ясное дело, в нем помещаются только наши ноги, а тела размещаются этакой звездочкой, прижатые к земле. Сбрасываем миномет, лотки, ящики и — за лопатки. Тут обнаруживается еще одна напасть, с фланга бьет длинными очередями немецкий пулемет прямо вдоль линии наших око­пов. К нам подбегает один курсант-стрелок: «Ребята, у вас тут негде пристро­иться?» И тут длинная очередь, и он, уже мертвый свалился нам на головы. Мы откатили его, беднягу, за бруствер и продолжаем работать лопатами.

Нельзя сказать, что нам не повезло. Во-первых, нам попался пустой окоп, во-вторых, недалеко, метрах в пяти от нас в сторону немцев находится боль­шая воронка, видимо, от авиабомбы, а поперек воронки лежит поваленный огромный тополь, и его ствол, сантиметров сорок в диаметре, защищает нас от огня немецких пулеметов. Пули чуть ниже попадают в ствол тополя, а чуть выше, уже летят над нашими головами. И скатертью дорога.

Этот же, с фланга, не знаю, сколько бед он принес. А мы сжавшись, как селедки в бочке, просто ничего не можем сделать ни для ведения огня, ни просто что-нибудь для себя, для своего укрытия.

Но вот, наконец, мы малость осмотрелись, убедились, что с фронта нам ничего не угрожает, и Дикин начинает командовать. Для начала мы попыта­лись связаться с соседями, если таковые окажутся. Справа метрах в пяти ока­зался такой же окоп, и в нем три курсанта-стрелка. Мы решили пробиваться окопчиками навстречу друг другу, чтобы было, во-первых, где спать, а во-вторых, если придется, то и оказать друг другу помощь. Слева ближайший окоп был далековато, и мы до него не докричались.

Решения были приняты, и через полчаса положение было таким: Аване-сов со своим ящиком не без возражений с его стороны перебрался в ту во­ронку и активно приспосабливал ее для житья-бытья, Михаил прорыл неглу­бокую траншейку по направлению к стрелкам и забрался в нее, а Дикин отрыл нишу для своего ящика. В окопе стало попросторней, так что я стоял ногами на земле, да и Дикин, чуть пригнувшись, уже был в безопасности. Только Григорян, хотя и принимал своим телом какие-то спиралевидные формы, никак при своем росте не мог полностью себя обезопасить.

Еще через полчаса мы установили миномет для стрельбы по этому вре­доносному пулемету. Я два раза подпрыгнул, чтобы над бруствером получ­ше определить направление огня, воткнул в землю две щепочки, отколотые кинжалом от дикинского ящика, и все готово.

Григоряну было неудобно помогать мне при стрельбе, и мы открыли огонь вдвоем с Дикиным минами из григоряновского лотка. Нужно было стрелять быстро, чтобы не дать пулеметчикам переменить позицию, и мы выпустили десять мин за три минуты. Мы, конечно, не очень рассчитывали на результат, но, если пулеметчики были не в нормальном окопе, а просто лежали в кукурузе, то мы могли и уничтожить их, а если они в окопе, то, по меньшей мере, повредить пулемет.

А результат был — пулемет, этот или какой другой из этого же места больше не стрелял. Наш новый замкомроты через полчаса, подбежав к нам, спросил:

— Вы пулемет подавили?

— Мы.

— Представлю к награде.

И убежал, а нам было приятно. В таких случаях, когда толк был, а особен­ного героизма не было, награждали командира расчета и наводчика.

Мы были, можно сказать, в полной безопасности, несмотря на сильный огонь с немецкой стороны, и начали устраиваться посерьезнее. Дикин ото­звал Аванесова обратно в наш окоп, хотя тот долго отнекивался и утверждал, что за ним охотится снайпер, чему мы все никак не поверили, зная, что храб­рец из него невеликий. Наконец, он все-таки воссоединился с нами, оставив свой ящик в воронке, и мы все занялись земляными работами: Михаил доб­рался до встречного окопа со стороны стрелков и начал углубляться, Аване-сов устроил себе подходящую траншейку в другую сторону, Дикин превра­тил в окоп свою нишу из-под ящика, а мы с Григоряном устроили место для миномета, теперь уже для стрельбы в другом направлении.

Вот тут мне и приспичило. Дело в том, что у меня разладился желудок, нет, не во время атаки, а на день раньше, и, скорее всего, от этой сырой кукурузы. Но наступило дело, которое никак отложить нельзя. Я пополз к аванесовской воронке, в какую-то долю секунды перемахнул через тополь и попал, на дно. И в то же мгновение в древесину тополя щелкнула пуля. Смот­ри, действительно, снайпер. Я сделал, все, что надо, а результат, смешав с землей, лопаткой выбросил подальше. Теперь надо возвращаться, а охоты это делать что-то не было. Я решил по-другому, переставил ящик на другое место и начал подкапываться под дерево, чтобы не перелезать через него.

Дикин, видя, что я долго не возвращаюсь, забеспокоился и начал кричать, но я объяснил ему, чем я занят, и он это одобрил.

Я возвратился в свой родимый окоп в целости и сохранности, а туда в свою очередь перебрался Дикин, чтобы, по его словам, осмотреться и что-нибудь сообразить по части ведения огня. Но он сразу же сообразил, что и соображать-то нечего. Из окопа-воронки не высунешься, сильный огонь, да и о снайпере нужно помнить. Он нам все-таки какие-то команды выдал, и мы с Григоряном шесть мин выпустили. И решили — хватит.

Дикин вернулся, и мы устроили совещание. Положение в смысле безо­пасности у нас было отличное, никаких команд от начальства мы не получа­ли, значит, надо решать самим. Если мы здесь будем ночевать или даже зимо­вать, то в той воронке устроим ночной сменный пост, а здесь у нас уже достаточно лежачих мест. Жаль только, что нигде не видно сена-соломы.

А вообще мы не знали, выполнил наш батальон свою боевую задачу или нет. Если выполнил, то нас здесь должны быстренько сменить, и мы отпра­вимся за званиями. А если нет? И что от нас слева и справа? Мы не знали еще тогда, что судьба уже разделила нас, говоря словами Симонова, на живых и мертвых, и вторых будет, пожалуй, много больше.

К нам спрыгнул Сагателов. Мы было обрадовались, надеясь на какие-нибудь новости, но он сам ничего не знал, в том числе и о том, долго ли нам тут находиться. Приказал зря огонь не открывать, только в случае немецкой контратаки. Неизвестно, когда нам смогут подбросить мин.

Он выпрыгнул из окопа, пробежал несколько шагов и вдруг, взмахнув руками, свалился на землю так, как падают только мертвые, мы это уже знали и видели много раз. Григорян мгновенно метнулся из окопа, схватил Сагателова на руки и спрыгнул с ним к нам. Живые, и тот, и другой. Расстегнули одежду, я вижу — маленькая такая дырочка чуть пониже левых ребер и ближе к краю, крови почти нет. Меня выпроводили на наш охранно-наблюдательно-туалетный пост, а Сагателова перевязали и уложили в одну из наших «спаль­ных» траншей. Там он и лежит. Григорян сказал, что кишки не повреждены.

Между тем, положение наше ухудшилось. Немцы прекратили огонь из стрелкового оружия, в дело вступила артиллерия, сначала, судя во разрывам, одна четырехорудийная батарея, потом такая же вторая. Бьют, бьют и бьют. Где же наша артиллерия или штурмовая авиация, которой в это время у нас было много? Где же те самые знаменитые ИЛы, о которых так много пишут наши фронтовые газеты, как они здорово действуют и как их боятся намцы.

Подбежал Мозговой, курсант из нашего взвода: «Ребята, можно к вам?» Говорит, что весь его расчет погиб от прямого попадания в большую воронку, которую их расчет приспособил под огневую позицию. А он был в другой воронке. Он не знал точно, весь ли расчет погиб, может и еще кто был в другом месте. Но миномет был точно разбит, и он решил присоединиться к нам. Ди-кин отправил его под тополь, и он взялся там энергично за лопату, потому что Аванесов был невысокий и круглый, а Мозговой длинный и худой.

Незадолго до наступления темноты наше положение стало хуже некуда: появились немецкие танки. Их было штук пять-шесть. Не знаю, что было бы, если бы они двинулись прямо на наши позиции, но они этого не сделали, а остановились метрах в ста пятидесяти от нас и добавили нам огня из своих орудий. В наших стрелковых ротах были бронебойщики с ПТР, но они поче­му-то не стреляли, оказалось, у них не было патронов, да и сомнительно, что они смогли бы причинить танкам какой-либо вред.

Мы своим расчетом приготовили все свое противотанковое оружие -сделали земляную полочку, положили на нее свои две противотанковых гра­наты и вставили в них запалы. Бутылок у нас не было. У меня были винтовоч-вые бронебойно-зажигательные патроны с черно-красными головками, и я захотел пострелять ими по танкам, но Дикин живо меня утихомирил. А хоте­лось очень: за подбитый или подожженный танк давали орден Отечествен­ной войны, только недавно учрежденный.

Начало темнеть. Танки развернулись и ушли, ослабевать начал и артилле­рийский огонь, сначала замолчала одна батарея, а другая, хотя совсем и не прекратила огонь, но стреляла все реже и реже.

Надо сказать, что тому участку нашей обороны, где находился наш рас­чет, от артиллерийского огня досталось много меньше. Я не знаю, как и вкакой форме были расположены позиции двух наших батальонов, но мы были где-то в правой их части, а основные силы того, первого батальона находились гораздо левее, где виднелись какие-то постройки. Туда и доста­лась основная масса артиллерийских снарядов. Знали что-то немцы или это была простая случайность, сказать не могу.

Наступающая ночь потребовала некоторых решений по жилищному воп­росу: в нашем «укрепрайоне» появилось два новых жильца, а «жилплощадь» не увеличилась. Решили соединить наш главный окоп с тополиной воронкой, но с земляными работами решили повременить, пока артиллерийский огонь или совсем не прекратится, или перейдет в простой беспокоящий.

Вызвала немалую тревогу стрельба с той стороны, откуда мы пришли: неужели и нас отрезали? Вскоре это подтвердил наш замкомроты, явившийся к нам прямо в угнетенном настроении. Он сказал нам также, что остался единственным средним командиром. Я не понял, каким именно: на оба бата­льона или только на нашем участке, но спросить его об этом не решился.

Через полчаса он пришел к нам снова, видимо, обходя всю линию оборо­ны, и сказал, что будем прорываться обратно, иначе завтра за день немцы не оставят здесь ни одного живого человека. Видно было, как трудно ему было говорить нам это, ведь все мы знали приказ № 227, а он прямо открыто искал нашего сочувствия, ведь мы были для него в некотором роде свои.

Конечно, мы ему сочувствовали, но стало ли ему от этого легче?

По окопам прошел замполит, отбирая от нас красноармейские книжки и комсомольские билеты. Кстати, комсомольские билеты он вручил всем нам, молодым, недели две назад, прямо на передовой, хотя никто никаких заявлений не писал и никто ни у кого ничего не спрашивал. Но когда уже дают, ведь не откажешься, могли запросто решить, что ты собираешься бежать к немцам.

У нас в расчете произошли некоторые изменения. Григорян и еще один курсант-армянин решили выводить или выносить (как придется) Сагателова, и вторым номером у меня стал Михаил. И, естественно, в расчет включился Мозговой. Хуже всего было Аванесову: у него в ящике оставалось четыре мины, а свободного лотка не было. В конце концов он всунул их в вещмешок.

Зеленая ракета, наш сигнал. Это впервые, до этого у нас никаких ракет не было. Выбрались из окопов (очень жаль было такой хорошей позиции) и двину­лись. Уже через несколько минут где-то впереди завязалась жаркая перестрел­ка, видимо, наши стрелки уже столкнулись с немцами. И сразу — множество осветительных ракет, и сразу — снова артиллерийский огонь из многих орудий во всей ферме, и где мы были, и где уже нас не было. Где-то там, спереди, разда­лось жидкое «Ура!» и сразу заглохло. В свете ракет видим, несколько танков с автоматчиками на броне идут туда, где стрельба. Решаем начать и мы.

Устанавливаем миномет прямо в воротах полуразрушенного коровника и принимаемся за работу. Дикин стоит, прижавшись к откосу ворот, а мы с Михаилом — мину за миной, мину за миной. По танкам. Танку мы сделать ничего не можем, но Дикин кричит: «Хорошо, хорошо!» Говорит, что наши мины рвутся удачно, немцы с танков так и посыпались горохом. А мы свои мины туда же, в кукурузу.

А снаряды рвутся все чаще и чаще, и многие достаются нашему коров­нику. Вот вскрикнул Мозговой, к нему добежал Аванесов, вернулся, собрал у нас все индивидуальные перевязочные пакеты, говорит, что у Мозгового прямо-таки разворотило все левое плечо. Даже, говорит, невозможно такое сделать осколком, может, целый снаряд попал, да не разорвался? Кто его знает, на войне все возможно.

У нас заканчиваются мины. А ружейно-пулеметная стрельба впереди как-то перемещается, видно, наши стрелки все-таки продвигаются куда-то. А мы — можем так и остаться здесь. Можем и навеки, так как огонь орудий и танков по нашим коровникам превратился в какой-то шквал, причем нам кажется, что вообще все снаряды достаются только нам.

Дикин говорит: «Выпускаем последние мины, и бегом к стрелкам». — А я? — жалобно вырывается у меня.

Им-то хорошо налегке, а с минометом не очень-то побегу. Был бы Григо­рян, он бы этот миномет одной рукой и с какой угодно скоростью на край света утащил, а я совсем не Григорян.

Дикин раздумывает несколько секунд: «Взорвем миномет!» Последние мины улетают туда, в прикрытое небольшим снежком куку­рузное поле, мы уже поднимаемся, но Дикин вдруг говорит мне: «А ну-ка, сбегай, посмотри, что там с Мозговым». Я бегу, а снаряды рвутся, пришлось два раза лечь. Добираюсь туда, где в углу коровника лежал Мозговой, а угла нет, весь он обрушился, и я только ощупал груду битого кирпича.

А Мозговой был родом из того самого Ардона, на который мы все это время наступали, там жили его родители.

Я вскочил, чтобы бежать назад, к своим, и в это время прямо в воротах, где стоял наш миномет, разорвался снаряд. Думаю, спастись ни у кого из наших не было никаких шансов.

И тут меня охватил страх. Я уже немало был на войне, видел многое, видел смерть, но как-то никакого страха не испытывал. Впрочем, психологи утверждают, что это нормально для детского возраста, значит, у меня была еще детская психология. А тут прямо какой-то ужас. Все-таки одному челове­ку на войне плохо.

Я рванулся бежать к воротам. А снаряды рвутся. Мы различали, когда летит один снаряд, а когда летят сразу два, звук совсем другой, мы называли его «гармошкой».

И вот слышу, «гармошка». Ложусь, один разрыв, другой.

Я вскакиваю и...

Значит, был третий. Взрыва я не услышал. Удара по подбородку не по­чувствовал. Ощущение было одно — на меня, на мою грудь навалилась огром­ная, невероятной тяжести стена. Я сделал два шага, выронил винтовку, попы­тался оттолкнуть эту стену руками, закричал (или только открыл рот) и... перестал существовать.

Вот так, просто и легко умирают люди на войне. Несколько секунд страха, и тебя нет. И заботы твои все закончились. Не надо бегать с осточертевшим минометом на спине, прислушиваться к щелканью пуль по кукурузным стеб­лям, постоянно опасаться, что каким-нибудь шальным снарядом оторвет руку или ногу, жалеть, что до сих пор в вещмешке еще лежат две банки рыбных консервов из неприкосновенного запаса (сухари я давно съел), думать, как решить проблему с начисто сгнившей правой портянкой.

Как пел Высоцкий много лет спустя: «А на кладбище все спокойненько, исключительная благодать».

Однако Смерть, собирая обильную жатву на этом заснеженном поле, посмотрела на мое пацанячье безусое лицо и нецелованные губы, только задела меня своим черным крылом и сказала: «Ладно, живи».

Правда, она не сказала, как мне предстоит прожить последующие годы, а то я мог бы и отказаться от ее милости.

Но со Смертью не спорят.

Продолжение следует

 

 
ИСТОЧНИК ЗЛА PDF Печать E-mail
Автор: Илья Бражников   
06.07.2010 02:52

1. Антиимперия

В консервативных кругах принято любить Британскую империю и даже ставить ее в пример – в том числе нам. За десятилетия Холодной войны мы привыкли к тому, что главный враг – за океаном, а за последние годы — научились по-европейски презирать Америку, забывая о том, что США стали субъектом мировой истории только после 1-й, а в значительной степени даже после 2-й Мировой войны, и что за их спиной всегда стояла Британия. С определенной точки зрения, Британия осталась для США метрополией, США продолжает ее политическую волю – осуществляет интересы, которые А. Дугин сотоварищи называют атлантистскими. Теракт в Беслане, с точки зрения Дугина, очередное проявление атлантистской геополитики. При этом, сосредоточившись на критике США, Дугин лишь мимоходом обмолвился о Британии, увидев «почерк англо-саксонской игры, той, которую они вели веками». «Веками» – это, конечно, не про США. Более развернуто против Британии высказался М. Леонтьев: «Холодная война» не началась Фултонской речью Черчилля и не кончилась прелестями перестройки и новым мышлением. Ей 200 лет без малого, и не мы ее начали. И нынешняя западная публицистика на российские и кавказские темы — жалкий плагиат. Читайте британскую прессу полуторавековой давности».

Однако, можно сказать, что Холодной войне даже не 200 лет, а гораздо больше. В XVI в. две империи – истинная и мнимая – сталкиваются впервые. Результат: британским «историком» оклеветан лучший русский Царь и с ним – на столетия! – идея Русского Царства. Антиимперия сразу почуяла своего главного конкурента и попыталась его устранить.

В следующий раз, когда Россию возглавил Государь, потенциально способный (особенно в союзе с преклонявшимся перед ним Наполеоном) свести роль Англии в мире к нулю, он был устранен моментально, с непосредственным участием Англии, но ловко, как всегда, затушеванным. Затем этот русский Царь был оклеветан еще хуже, чем Грозный. Таким образом, два самых выдающихся русских монарха сознательно очернены англичанами. Я уже не говорю об английском предательстве Царской семьи в 1918 году. Зато весь мир превозносит английских королев – которые, правда, не правят, зато как это красиво и консервативно!

Британии принадлежит сомнительное первенство во многих вещах: это родина политэкономии, первое государство, официально провозгласившее своей доктриной богатство народа – т. е. царство мамоны, сиречь диавола; Лондон – ад уже в XIX веке: почитайте об этом у Достоевского; в Британии зародилось современное производство (индустрия), концлагеря, нацизм. Мощнейшим ударом была и остается английская рок и поп-музыка, столь же обольстительная, сколь и разрушительная. О чудаках, типа Кроули можно и не упоминать, ибо каждый второй англичанин сегодня – Кроули. Британия — Родина современной политической системы, которая обеспечила процветание самой стране и погубила, будучи заимствованной, все остальные. В случае с англо-масонским конституционализмом мы имеем дело с системой, которая сводит другие страны к фактическому подчинению англо-саксонскому миру. М. Леонтьев цитировал Эдмонда Спенсера, британского путешественника, по совместительству разведчика и провокатора: «Цивилизаторская миссия здесь (на Кавказе) принадлежит Англии, законному лидеру конституционной свободы во всем мире, могучему оплоту против деспотизма».

И бесконечно, невыносимо мерзкий, как чёрт, Чёрчилль. Фамилия коего с английского переводится вполне благочестиво, но не будем обольщаться! Русский — точнее! Английское слово «Церковь» и производная от нее фамилия известного консервативного деятеля созвучны русскому наименованию лукавого. Зато этот жирный профиль украшает издания и клубы, позиционирующие себя «правыми» и «консервативными»! Достоевский немного ошибся: чёрт оказался не либералом, но скорее английским консерватором.

Теперь уже ясно, что Вторая мировая война – это война Англии против России, ведущаяся руками Германии. Что ясно показал, собственно, сам Чёрчилль своей Фултонской речью. В столкновении Чёрчилля со Сталиным произошло очередное столкновение двух империй, точнее Империи и Антиимперии. Сталин победил – и был оболган английскими историками точно так же, как его предшественники – Иоанн Грозный и Павел I. Отметим, что в этом столкновении США в лице Рузвельта скорее поддерживало Сталина и СССР.

Зададимся несколькими вопросами. Случайно ли, что Путина, пока вся Европа задавалась сакраментальным ху ис? – первой признала Британия? Случайно ли, что о Тони Блэре впервые прозвучало слово «друг»? Случайно ли английская королева принимает у себя лидера России – впервые, как нам участливо напомнили журналисты, после Николая I – за несколько лет до Крымской войны? Не королевский ли подарок готовят сегодня из России и не близка ли Британия сейчас как никогда к своей вековой мечте – безраздельному мировому господству, на морях и на континенте? И найдется ли сегодня другая страна, способная поставить в Иерусалиме своего правителя, как не англо-саксонская Антиимперия – создатель современного государства Израиль? Ведь даже на роль очередного антихриста ставят сегодня британского фокусника-еврея.

2. Белая длань Британии

Хотя орки и появились на свет в Британии, как известно, там они больше не живут. Они давно, став урукхаями, вышли из подвалов Изенгарда. Об их британском происхождении напоминает только белая длань на челе, а воюют они преимущественно с детьми, женщинами, пассажирами авиалайнеров и просто прохожими на территории России-Рохана.

Когда-то белая длань была чем-то вроде знака качества, ее ставили на туземцев несущие бремя белого человека. Решение стать на сторону силы, власти и зла – на сторону Властелина Кольца – у Британии довольно отчетливо прослеживается с XVI века. Однако, пока последнее кольцо в руках русских хоббитов, Властелин Колец не может найти себе места. Это кольцо, называемое также Золотым Кольцом России, называемое ещё Heartland, нужно завоевать, и по мере приближения к цели, урукхаи все больше звереют.

Однако, не надо говорить нам, что это урукхаи по собственной воле воюют с Роханом. Им эта война и это Кольцо ни к чему, они существа подневольные. Война с Роханом и Кольцо нужны их хозяевам. И об этом урукхаи удивительным образом проговариваются.

Исламское духовное лицо Омар Бакри Мохаммед заявил в Лондоне корреспонденту «Дейли телеграф»: «Если бы иракские мусульмане провели подобную акцию в Великобритании, это было бы оправданно, поскольку сами британцы в Ираке осуществляли террористические акты». Странное заявление, поданное в новости ещё и в тенденциозной обработке: дескать, какой ужас: духовные лица мусульман призывают совершать теракты, подобные Бесланскому, по всему миру!

Между тем, этого в заявлении Омара Бакри нет и близко. В действительности, если вчитаться в его слова, он выражает недоумение – почему такой теракт совершен в России, которая ведь не воевала и не воюет с исламским миром. Если бы сделать такое в Лондоне – это другое дело, поскольку это было бы адекватно тому, что британцы делали в Ираке (и, добавим, в 20-40-е годы в Палестине). Тем самым косвенно названы сторонники и организаторы политики террора и наиболее вероятные заказчики Бесланского теракта.

Тем временем наш престол по-прежнему занят спящим. Во сне, который внушает королю советник Павловский — интеллектуал №1, социогуманитарный доминант Русского пространства, как свидетельствуют последние опросы, — невозможно разобрать, что есть опасность, кто враг. Вот главный военачальник России намечает врага – и тут же оттуда в спешке отступают наши войска. Сам же спящий правитель упорно врагов по имени не называет. Масштабы грозящей опасности тоже не озвучивает. А если и проговорится, то не спящая пресса, ведомая Советником, его сразу поправит. Правитель скажет: к сожалению, наша великая держава распадается, а его поправят – к счастью! Причем Советник тут же выступит с интервью и заметит это! Он знает, что интервью его прочтет несколько тысяч, а речь правителя в исправленном виде – десятки миллионов. Словно наши СМИ вовсе и не подконтрольны ему. Словно он и сам не рад, что великой державы больше нет. Словно не его СМИ навевают всем нам этот сладкий сон. И по-настоящему боится Советник только одного: «ветхозаветных князей»! Они придут, и вся современная политика станет неактуальна.

Пока же ветхозаветные князья не пришли, Правителя всячески продолжают усыплять. Дважды за 3 года Правитель собирался на Афон, и дважды какие-то силы не пустили его. На Валаам – пустили, и в Тихвин – пустили, и на Соловки — пустили. Потому что там неизвестна вся тайна. Быть может, именно на Афоне находятся те, кто бы мог открыть ему глаза? Кто назвал бы прямо имена врагов?

Впрочем, ведь они давно уже названы – и афонскими, и иными старцами. Но Правитель не внимает их голосам, несмотря на все усилия архимандрита Тихона. Чтобы правитель проснулся, мало слов святых, мало крови. Мало смерти детей – как ни горько это сознавать. Нужно, по-видимому, явление Пророка. И вот, преподобный Серафим Саровский явился в Питере женщине и обещал не только пророка, но и Царя в недалеком будущем. Учитывая, что Глеб Павловский предвещает ветхозаветных князей, отнесемся к этому явлению со вниманием. Даже если решающее событие нашей истории по каким-то причинам вновь будет отложено, будем ждать Царя, как некогда древние иудеи ждали Мессию. Только бы не обмануться, как они.

3.Правильная эсхатологическая перспектива

В коммунизме часто видят разновидность хилиазма, однако, хилиазм – скорее одна из его интерпретаций. В зрелом русском социализме, сталинизме (а не в троцкизме или австро-марксизме) хилиазма нет: сначала Армагеддон (последняя битва с капиталом), потом, уже как инобытие, новый мир – коммунизм. Хрущев, грозивший похоронить капитализм и именно из этой перспективы обещавший коммунизм к 80-му году, не был хилиастом и тем паче не стебался, когда это говорил. Он, действительно, планировал последнюю битву – Карибский кризис едва не стал ей. Когда Хрущев был отстранен от власти, новое правители, ветераны, уставшие от войны, хотели только мира во всем мире, и упустили важнейший момент: в 1963-1972 гг. западный мир переживал сильнейший кризис, победить его было делом техники, в которой к тому моменту у СССР было очевидное превосходство.

Была искажена правильная русская эсхатологическая перспектива: Последняя Битва – Новая Земля и Новое Небо. Пришлось писать книгу под названием «Малая Земля» — чтобы оправдать прошлой войной отсутствие настоящей, заменить идеал Новой Земли – Малой. Без битвы коммунистический идеал и впрямь стал вяло-хилиастическим, либерально-иудаистическим, 1980 год стал годом не победы коммунизма, а первым ударом по СССР окрепшего и укрепившегося Запада. Даже воевать в Афганистане тогда было уже поздно: время битвы было упущено, сформировалось конформистско-хилиастическое поколение, ориентированное на Запад, опираясь на которое революционно настроенные шестидесятники вместо мировой революции и Армагеддона устроили революцию в собственной стране.

Спасибо Леониду Ильичу за наше счастливое детство. Мы могли быть детьми войны, а стали баловнями мира – самого лучшего и светлого мира во всем ХХ веке. Мира 70-х.

И сегодня русские умирают по миллиону в год не потому, что живется бедно, а потому, что эсхатологическая перспектива продолжает оставаться искаженной. Мы живем для того, чтобы удвоить ВВП и достичь хилиастической комфортной безопасности. Можно ведь и гари старообрядцев объяснить социальными проблемами и стесненными материальными условиями – только зачем?

Итак, необходима правильная историческая и эсхатологическая цель. В самом деле: Холодная война – которую трудно признать 3-й мировой, как трудно признать и мнимое «поражение» в ней СССР – так ведь и не привела к настоящей войне, в которой Советский Союз победил бы наверняка (если бы вообще были победители). Холодная война началась очень давно, и пока существует Россия, пусть под видом РФ, Холодная война будет продолжаться. Мы завершили ее, но с нами ее не завершили. Победители в войне так не поступают. Провозглашение победы – не более чем тактическая уловка. Они ещё не победители. Они победят, только если России не станет.

Не будем строить иллюзий: идея расчленения России сохраняет всю свою привлекательность не только для стран Запада, но и для их новых ревностных слуг – мнимых государств Восточной Европы и некоторых «стран» СНГ. С ними не будут, конечно, ни особенно церемониться, ни делиться, но их агрессивная русофобия, можно не сомневаться, будет использована сполна.

Но мы верим, что этого не случится до Последнего Дня.

Вот почему Горячая Война не состоялась – она просто отложена. Но она всё ближе. Мы должны вновь обрести горизонт Последней Битвы, как наши футболисты в прошлом году. И начать ее – по всему миру. Начать с тех, кто пытается досрочно закончить Холодную войну.

 
БРОНЯ КРЕПКА И ТАНКИ НАШИ БЫСТРЫ. Венок на могилу полковника Пайпера PDF Печать E-mail
Автор: Вольфганг Акунов   
05.07.2010 01:25

 

Шел второй день «Арденнского прорыва» — последнего германского наступления на Западном фронте. Утро этого 17 декабря 1944 г. здесь, на западных склонах Бельгийских Арденн, выдалось сырым и туманным. Шел мелкий, холодный дождь, принесенный с Атлантики порывистым северным ветром. К южной окраине небольшого городка Мальмеди подходил полносоставный американский бронеартиллерийский дивизион, состоявший из 27 новейших танков «Шерман», 26 стволов полевой и противотанковой артиллерии и 200 солдат и офицеров. Кварталы города, смутно проступавшие сквозь пелену тяжелого утреннего тумана, казалось, были уже совсем близко. Американские танкисты, высунувшись по пояс из башен, весело переговаривались через ларингофоны. И вдруг…

Что-то очень большое и одновременно быстрое промелькнуло в просвете тумана и на колонну, на ходу поворачивая длинный хобот башенного орудия, выскочил из-под склона оврага немецкий средний танк «Пантера» с «крестом святого Николая» на броне. Хрустнул раздавленный гусеницей «Пантеры» лафет головного американского орудия. Она стремительно перемахнула через две следующие, теперь, вблизи, уже не опасные противотанковые пушки. Косо, почти на ходу, с каким-то хохочущим надрывом, выплюнув дымно-красный сноп огня, ударило орудие «Пантеры» — и сразу же рванул боекомплект на головном американском «Шермане». Мертвенно клюнув стволом, «Шерман» мгновенно превратился в ярко пылающий факел. Откуда-то сбоку, из тумана, вынырнули еще два немецких танка и, круто развернувшись, ударили из пулеметов по американской орудийной прислуге. Вспыхнули, так и не успев приготовиться к бою, еще два новехоньких «Шермана», а остальные, грузно ломая строй, испуганным стадом аризонских быков, ринулись вниз по пологому, долгому склону, трусливо подставляя шипящим на лету снарядам немецких «Пантер» свои угловатые пепельные бока…

Разгром был полный. На поле танкового боя, продолжавшегося не более четверти часа, остались 16 сгоревших «Шерманов» и тела 70 (по иным сведениям – 71) убитых американцев. Вся ствольная артиллерийская батарея была полностью уничтожена. При этом немцы не потеряли ни единого человека. Успех германского танкового удара под Мальмеди мог бы войти в анналы мировой военной науки, как одна из самых быстрых и результативных тактических танковых операций II мировой войны. Мог бы, но не вошел. Тому имелось несколько причин.

Во-первых, немецкий план сбросить англо-американских «союзников» в Атлантический океан, откуда они приплыли, потерпел неудачу. После настойчивых просьб Рузвельта и Черчилля «спасти рядового Райана» Сталин бросил в массированное наступление советские войска трех центральных фронтов, что заставило командование германского вермахта перебросить наиболее боеспособные части с Западного фронта на Восточный. Немецкое наступление в Арденнах было остановлено – англо-американцы оказались спасены.

Во-вторых, блестящая победа под Мальмеди была одержана войсками СС, которые, по-видимому, еще до вынесения соответствующего приговора Нюрнбергского международного трибунала, было негласно решено считать, вместе со всеми СС, преступной организацией – хотя с таким же успехом можно было бы считать советские войска НКВД, сражавшиеся на фронтах, ответственными за все преступления, совершенные палачами НКВД в сталинских лагерях и застенках, только из-за того, что они носили одинаковую форму!

В-третьих, командование американских экспедиционных сил, презрев все правила офицерской чести, не пожелало перед лицом Истории признать свои войска столь быстро и бесславно разгромленными при Малмеди. Уничтожение, в течение всего лишь четверти часа, целого бронеартиллерийского дивизиона силами всего лишь 5 немецких средних танков, можно было объяснить только двумя причинами:

1) полной бездарностью американского военного руководства (но этого американцы, понятное дело, признать не могли – «честь мундира» не позволяла!);

2) превосходной моральной и боевой подготовкой противника (но признание этого факта, конечно же, нанесло бы удар по боевому духу армии США, особой стойкостью не отличавшейся – тому примером служат ее компании во Вьетнаме, Сомали, Ираке и т.п.).

Впрочем, закрыв глаза на правду, можно было попытаться найти (а говоря точней – измыслить) и четвертую причину случившемуся. И англо-американские мудрецы пошли по этому четвертому пути.

Через несколько дней после стабилизации фронта в Арденнах радиостанция британских Королевских ВВС передала информационную сводку (разумеется, не сообщив, что переданная ею информация поступила отнюдь не от войсковой разведки, с поля боя, а с прямо противоположной стороны – из-за океана, от спецслужб США!). В сводке сообщалось, что немцы, с целью создать впечатление о разгроме американских войск под Мальмеди, перебили несколько сотен пленных американских солдат, якобы специально привезенных заранее с этой целью в район Мальмеди из Германии.

Так была спасена «честь американского мундира». Но этим дело не кончилось.

По окончании войны в разделенной на оккупационные зоны Германии началась форменная охота за военнослужащими танковой дивизии СС «Лейб-Штандарт Адольф Гитлера» (хотя в бою под Мальмеди участвовали лишь 5 танков «Пантера» из состава 1-го танкового полка, входившего в состав этой дивизии). В нарушение всех международных конвенций об отношении к бывшим военнослужащим капитулировавших военных держав, солдат и офицеров 1-й танковой дивизии СС арестовывали и подвергали тюремному заключению уже после их фактического разоружения и, конечно, значительно позднее совершения самого юридического акта безоговорочной капитуляции Германии. Более 1100 младших офицеров и солдат танковой дивизии «Лейб-Штандарт Адольф Гитлер» были заключены в тюрьму г. Швебиш-Галль, где из них усердно выбивали «добровольные признания» в не совершенных ими преступлениях при помощи поистине средневековых пыток (например, забивания под ногти железных гвоздей с последующим накаливанием этих гвоздей добела в пламени газовой горелки, и т.п.). Заключенные в Швебиш-Галле подвергались и многочисленным моральным издевательствам и унижениям. Самым «безобидным» из них было требование американских  «следователей», чтобы заключенные немецкие солдаты регулярно справляли естественные надобности на специально разостланную в камере карту «третьего рейха», а затем спали на ней, свернувшись клубком и имитируя своей позой и движениями повадки собаки. Американские военные следователи никогда особо не миндальничали с военнопленными. Совсем недавно нам показывали по телевидению интервью с вьетнамским офицером-инвалидом, которому американские тюремщики, пытаясь склонить его к сотрудничеству, отпилили по кускам обе ноги – разумеется, без наркоза! То и дело мы узнаем похожие новости из американских военных тюрем в оккупированном Ираке. Но это так, к слову.

Команду «следователей» в мундирах армии США возглавляли полковник Розенфельд и старший лейтенант Перль. Последний страдал тяжелой формой паранойи с садистскими наклонностями. Кстати, позднее, уже по возвращении Перля в США, он был приговорен американским судом к 16 годам тюремного заключения за зверское избиение собственной невесты, которой он в порыве садистской страсти переломал все (!) пальцы на обеих руках! Но это так, к слову.

Несмотря на все это, американским «заплечных дел мастерам» удалось выбить «добровольные признания» лишь из немногих заключенных, а именно – 18-летних солдат. Применявшиеся к заключенным пытки привели к нескольким случаям самоубийств и умственного помешательства.  Достаточно сказать, что назначенная впоследствии для пересмотра всех дел американская сенатская комиссия установила 139 случаев одних только неизлечимых повреждений половых органов у допрашивавшихся «с пристрастием» немецких заключенных.

«Процесс Мальмеди» начался в мае 1946 г. в лагере Дахау под руководством «юридического советника армии США», того же полковника Розенфельда, хотя в составе суда было и несколько американских генералов. Суд отклонил (не называя причины) показания взятого в плен немцами американского полковника Мак Гауна, являвшегося непосредственным свидетелем боевых действий 1-го танкового полка дивизии СС «Лейб-Штандарт Адольф Гитлер» и утверждавшего, что все 70 американских военнослужащих были убиты под Мальмеди в бою, а не расстреляны немцами «задним числом». Вмесите с тем, подобная непонятная «глухота» к показаниям свидетеля-очевидца ничуть не помешала американской военной Фемиде принять на веру устное голословное заявление обер-садиста Перля, что во время следствия он, якобы, и пальцем не тронул ни одного из заключенных.

В качестве главного обвиняемого на «процессе Мальмеди» проходил штандартенфюрер СС (подполковник войск СС) Йоахим Пайпер – один из храбрейших германских офицеров времен II мировой войны, награжденный Железными крестами II и I класса и Рыцарским крестом Железного креста с дубовыми листьями, командир танкового полка в 30 лет. Благородство Пайпера не раз на протяжении процесса приводило американских судей в полное замешательство. С самого начала судебного разбирательства полковник Пайпер1  взял на себя единоличную ответственность за недоказанную «вину» всех чинов своего танкового полка – при условии сохранения жизни его бывшим подчиненным. Суд, жаждавший крови, отклонил это предложение.

Чтобы лучше понять личность этого немецкого солдата, небезынтересно будет привести следующую выдержку из протокола допроса полковника Пайпера, опубликованного в американском журнале «Political Science quarterly» за июнь 1956 г.):

 

Вопрос: Принимали ли Вы, проходя службу в войсках СС, участие в репрессиях против гражданского населения?

Пайпер: Нет, не принимал. Регулярные войска СС составляли наиболее боеспособную часть германской армии, мы принимали участие почти что исключительно в наступательных операциях, направленных на прорыв неприятельской обороны либо же на стабилизацию линии фронта при натиске на позиции наших войск.

Вопрос: Но Вы, конечно, знали о том, что войска СС используются для репрессий против мирного населения?

Пайпер: Повторяю, что за четыре года службы мне ни разу не приходилось слышать об использовании в этих целях регулярных частей СС. Офицеры СС иногда принимали участие в подобных акциях, в качестве командиров специально сформированных, по большей части из состава тыловых батальонов и румынских войск, команд. Регулярные же части СС решали боевые задачи.

Вопрос: Неужели Вы, воюя в составе частей СС национал-социалистической Германии, не понимали, что совершаете уголовно наказуемое деяние? (курсив наш – В.А.)2 .

Пайпер: Я всегда считал и считаю, что, вступив в годы войны в СС, я лишь выполнял свой долг перед германским государством и свой долг немца перед германской нацией. Штандартенфюрера СС Карла Пайпера можно обвинять в чем угодно (например, в «слепом фанатизме» и пр.), но только не в отсутствии национального достоинства, солдатской честности и человеческой чести.

16 июля 1946 г. суд вынес приговоры 73 обвиняемым. 43 обвиняемых были приговорены к смертной казни. Приговоренных к электрическому стулу спасло лишь энергичное вмешательство американского защитника обвиняемых на процессе, военного юриста подполковника Эверетта. Возмущенный до глубины души столь драконовским приговором, Эверетт, с помощью нескольких сенаторов, дошел до Федерального Суда США. В результате специального расследования материалов дела сенатской комиссией совместно с комиссией Федерального Суда США, ни один из смертных приговоров не был приведен в исполнение, и, в конечном счете, все приговоренные были, по прошествии нескольких лет, отпущены на свободу. Главный обвинитель на «процессе Мальмеди», американский подполковник Эллис, требовавший в 1946 г. смертного приговора для Йоахима Пайпера, спустя 20 лет написал Пайперу письмо, в котором попытался объяснить свои действия в ходе процесса «соображениями воинской дисциплины» (словечко «политкорректность» тогда еще не вошло в употребление). При этом Эллис отмечал, что «всегда считал полковника Пайпера достойным джентльменом» и не сомневался, что «приговор будет в конце концов отменен». Интересно, что через 20 лет напишут Милошевичу, Караджичу, Младичу и Саддаму Хусейну их «собственные» обвинители?

К сожалению, полковник Эллис ошибся. «Занитересованная сторона» не упускала Пайпера из виду и после освобождения, ожидая удобного случая для отправления своего собственного «правосудия» и вынесения своего собственного «приговора». Уже через 30 лет после «процесса Мальмеди» Йоахим Пайпер был зверски убит и сожжен в доме своей сестры на юге Франции, где он провел последние годы жизни. Когда представители французской криминальной полиции осматривали обугленный труп бывшего штандартенфюрера Пайпера, они ужаснулись, хотя по долгу службы повидали многое. В глазницы Пайпера были глубоко вбиты Железный и Рыцарский кресты, которые полковник всегда держал при себе. Убийцы и мотивы преступления так и остались невыясненными…

ПРИМЕЧАНИЯ

1 На момент боя под Мальмеди Йоахим Пайпер имел чин обер-штурмбанфюрера (подполковника войск СС).

2 Заметьте: Йоахим Пайпер служил в войсках СС до признания их частью преступной организации Нюрнбергским трибуналом!

 

 
ТЕРНИСТЫМ ПУТЁМ. Записки урядника PDF Печать E-mail
Автор: Юрий Кравцов   
05.07.2010 23:59

 

6. С ТОГО СВЕТА

Сколько времени пришлось мне побывать на том свете, не знаю. Не дога­дался на часы посмотреть ни до, ни после. Но, видимо, недолго, иначе мне бы оттуда не вернуться... И скажу точно, что не видел я никакого длинного тонне­ля с неким туманным сиянием вдали, как описывают это некоторые люди, побывавТлие на грани жизни и смерти. Просто меня в это время не было, не существовало.

И вот я возник и открыл глаза, но сразу же их закрыл, так как прямо в лицо мне был направлен луч электрического фонарика. Я лежал на спине на груде битого, кирпича, кто-то поддерживал меня за плечи, а другой обматывал мою голову бинтом.

«Зачем? — тупо подумал я. Никакой боли в подбородке я не ощущал, боль, сильнейшая, невыносимая была во всем остальном теле, как будто все оно было разорвано на мелкие кусочки, которые как раз и нужно было как-то собирать вместе, а не мотать что-то на голову.

Люди, которые занимались мной и которых я не видел, тихо переговаривались между собой, но говорили они не по-русски и не по-немецки. Тогда я особого внимания на это не обратил, но впоследствии мне пришлось немало об этом поразмышлять. И не только мне.

Меня подняли под руки с обеих сторон, и я сделал несколько шагов, но на этом мое путешествие и закончилось: сильнейшая боль в груди молнией прон­зила меня, почему-то справа налево, в глазах взметнулось красное пламя, и я снова полностью отключился.

Мне кажется, что во время этого скорбного пути, когда меня вели (несли? тащили?), я несколько раз приходил в сознание и снова терял его, но категори­чески утверждать это не буду — уж больно память моя в тот момент была ненадежной.

А вот уже нечто более определенное. Я нахожусь в полулежащем поло­жении на каком-то старом рваном диване и пытаюсь осмотреться. Поме­щение небольшое, похожее на блиндаж. В дальнем углу на грубо сколочен­ном из досок столике горят две немецкие свечки-плошки. В блиндаже не­сколько человек. Ближе всех ко мне стоит высокий человек в шинели и вы­сокой фуражке. Я сразу решаю, что это офицер. На рукаве шинели читаю надпись на черном фоне «Вестланд». Против нас в последнее время дей­ствует немецкая дивизия СС «Викинг», а она состоит из трех полков: «Нордланд», «Вестланд» и «Дейчланд».

Значит, я у НЕМЦЕВ.

Дальше, у противоположной стены, стоит человек, хотя и плохо мной видимый, но он в военной форме. У входа я вижу две трудно различимые фигуры, но они явно не немцы. И все ведут какой-то разговор, которого я не понимаю, да я его и не слушаю.

И снова красное пламя, и я потихоньку начинаю сползать с дивана. Офи­цер резко поворачивается, хватает за плечо и не дает мне упасть на пол, а дальше я уже ничего не вижу и не слышу.

Потом просвет в несколько минут, меня укладывают на носилки, выносят наружу и вместе с носилками устанавливают в санитарный автомобиль на второй ряд. Внизу кто-то стонет.

Автомобиль трогается с места, и на первой же ухабине я снова ухожу в небытие.

Когда я окончательно прихожу в сознание, я лежу на полу на мягкой подстилке в большой, ярко освещенной комнате, а два седобородых осетина в папахах и черкесках раздевают меня. Они уже все сняли с нижней половины моего бедного тела, и в момент, когда я открыл глаза, я вижу в руках одного из них мою гимнастерку, вся грудь которой залита кровью. Моей кровью.

Они заканчивают свою работу и, негромко переговариваясь, уходят, а возле меня сразу же появляется пожилая женщина с тазом теплой воды.

Она мокрым полотенцем вытирает все мое тело за исключением, конеч­но, спины, ибо перевернуть она меня не в силах, а сам я и вовсе ни на что не способен.

Затем два санитара в белых халатах и с зелеными немецкими пилотка­ми (или кепи. Как их правильно назвать, я не знаю) на головах надевают на меня длинную, ниже колен, белую рубаху, укладывают на носилки и несут в операционную.

Операционную описывать не буду, я ее плохо рассмотрел, да и все ее много раз видели в многочисленных кинофильмах о войне. Я лежу на столе в этой длинной рубахе, без кальсон и без трусов, вокруг меня, как мне показа­лось, суетится много людей, но я их почти не вижу, потому что не могу повернуть голову и гляжу только вверх.

Подходит сестра, разрезает ножницами возле ушей намотанную на голо­ву груду бинтов и начинает потихоньку снимать ее. Кровь уже во многих местах засохла, отдирание бинтов от кожи причиняет мне боль, но эта боль ничто по сравнению с той, которая сейчас во всем моем теле. И только когда сестра добирается до подбородка, я начинаю понимать, что и с бородой у меня что-то не в порядке.

Бинты сняты, надо мной наклоняется несколько голов с марлевыми по­вязками на лицах, короткие команды, другая сестра с огромным шприцем, наполненным какой-то желтой жидкостью, начинает обмывать мой подборо­док, а другая влажным тампоном отирает щеки, шею, нос.

Потом уколы, много уколов, в щеки, в шею, в скулы.

Последнее, что я видел, это склонившееся надо мной лицо, пожилой муж­чина в очках с тонкой золотой оправой, внимательные глаза. Он поднял вверх руки в перчатках, и в них каким-то чудесным образом (я не заметил, чтобы их кто-то подал) вдруг очутились предметы: в одной — маленькие остроконеч­ные ножницы, а в другой — пинцет.

Потом мне положили на глаза сложенную в несколько слоев марлю, и я больше ничего не видел. Но чувствовал и слышал все. В моем подбородке долго копались, что-то разрезая, что-то вытаскивая; иногда слышался скре­жет металла о кость. Боли, можно сказать, не было, а я все время думал, сколько же это осколков влетело в мою несчастную бороду. Это я тогда так считал. И только уже через несколько месяцев, когда один из еще не полнос­тью заживших шрамов вдруг воспалился, и я собственными ногтями выта­щил из вскрывшегося и загноившегося шрама маленький кусочек кости, я понял, что выискивали и вытаскивали не осколки металла, а кусочки моей собственной раздробленной кости.

Потом, конечно, зашивали, потом отнесли в палату и уложили на койку.

И вот я лежу на койке и соображаю. Должен заметить, что когда я в течение всего этого рассказа много раз говорил, что я терял сознание и снова приходил в себя, я выражался, по-видимому, не совсем точно. Слово «очнул­ся» в русском языке означает переход от бессознательного состояния в сознательное, а я все это время не мог утверждать, что я хоть какой-то миг был в полном сознании, то есть мог соображать, размышлять и как-то анализиро­вать ситуацию, а находился в каком-то сумеречном, затуманенном даже от внешней жизни состоянии и плохо понимал, что же такое со мной делается. И вот только теперь, лежа на койке, я в состоянии применить свои мысли­тельные способности, то есть нахожусь в полном сознании.

Начинаю размышлять. Я нахожусь в немецком госпитале, и я тяжело ранен. Первое обстоятельство меня не обеспокоило, и только через пару лет я начал задумываться о том, как я туда попал. Сейчас же меня инте­ресовало только мое физическое состояние: что же у меня повреждено и в какой степени. Или я действительно разорван на мелкие куски, и все чувства, сообщавшие мне о целости отдельных частей моего тела, про­сто-напросто врут? Я ведь где-то, читал, что у человека, потерявшего ногу лет двадцать назад вдруг начинает чесаться большой палец этой самой, давно оторванной ноги. Так же может быть и у меня. Начинаю генеральную проверку. Ощупываю руки и даже подсчитываю пальцы -все в порядке, С ногами гораздо хуже: нужно как-то изгибаться, а это причиняет такую боль, которую я вынести не в силах. Но нужно — значит нужно. Справляюсь и с ногами, хотя пальцы пересчитывать не стал, Бог с ними, а ноги целые.

Мне бы порадоваться, но все-таки сильнейший психологический удар я получил. Ощупывая левой рукой свою грудь, я вдруг понял, что не слы­шу биения сердца. Еще раз — то же самое. Сердце у меня остановилось, а я опять же в какой-то брошюре читал, что через полторы минуты после остановки сердца человек умирает. Надо звать врача, а говорить я не могу, весь низ головы окаменел, рот не открывается, и единственные звуки, которые я могу издавать — это мычание. Я и мычу. Подходит сестра, бор­мочет что-то утешительное, поправляет одеяло и удаляется. Я снова мычу, хотя это причиняет мне дополнительные мучения. Она приходит снова, и снова то же самое, гладит меня по плечу и уходит. Я хочу сказать: «Что ты, дура, меня гладишь? Я ведь умираю или даже уже умер!», но удел немого — мычать, а мычание здесь, видимо, не средство общения.

Я решил умирать, и это меня не очень огорчило, как будто умирает какой-то далекий неизвестный мне дядя. Видно, человек может находиться в таком состоянии, что его собственная смерть уже не является для него чем-то важным. Стало быть, в таком состоянии был и я.

Умирать, так умирать, но как раз в это мгновение у меня мелькнула некая мысль, а через минуту она превратилась почти в уверенность. Ведь после того, как я обнаружил у себя остановку сердца, прошло уже не полторы минуты, а по меньшей мере минут двадцать, а я все еще жив. Я еще раз пощупал грудь, ничего не услышал, попытался нащупать пульс на руках — не нашел. Ну и ладно, буду жить и без пульса. Позже я сообра­зил, что грудь у меня была сильно распухшей, и я не мог услышать то, что мне так сильно хотелось. Что касается рук, то я просто не знал, где этот самый пульс искать.

Несмотря на такие утешительные умозаключения, состояние мое было очень плохим. Я лежал на правом боку и когда захотел перевернуться на спину, мне это не удалось: сильнейшая, невыносимая боль пронзила грудь, и где-то в груди, поближе к горлу, послышалось явственное бульканье. Я еще раз ощупал встревожившее меня место и не нашел никаких наружных повреждений, но при очередной попытке хоть немного повернуться, про­клятое бульканье повторилось. Что это было, я не знаю до сих пор. Скорее всего, разладились какие-то нервные коммуникации и стали передавать ка­кую-то неверную информацию, но мне от этого легче не было.

Обнаружились неполадки с головой. Я хотел повернуть голову, а она не повернулась. Я тщательно обследовал шею, но никаких повреждений не на­шел, болезненных мест не было, шея нормально реагировала на нажимы и щипки, но моих команд не слушала и голову не поворачивала. Выход я нашел простой: когда мне надо было повернуть голову, я подсовывал левую руку под кокон головы, немного приподымал его и укладывал его в нужном поло­жении. Без боли и приключений.

Вскоре выявилось еще одно обстоятельство. Оказывается, я все время из­даю стоны, при каждом выдохе: «О-о-о, о-о-о». Я сразу же вспомнил, как ге­рои-большевики по свидетельству многих художественных и нехудожествен­ных произведений под страшными пытками царских сатрапов и белогвардейс­ких палачей терпели невыносимые муки, не произнося ни звука, ни стона.

Попробовал и я, и мне это удалось. Но ненадолго. Я сразу же уразумел, что это состояние очень трудно удерживать, нужно все время как-то сосре­дотачиваться и держаться в напряжении, мобилизовав всю свою волю. К тому же, издавая стоны, хоть немного легче переносить боль.

И я пустил свои стоны в свободное плаванье, тем более, что в нашей палате стоны раздавались со всех сторон, палата была для тяжелых, врачи и сестры часто появлялись между коек, а пару раз из нашей палаты вынесли кого-то на носилках.

Первая попытка судьбы отправить меня на тот свет не удалась. Хотя и с немалыми трудностями и муками, но я оттуда возвратился. Я решил жить!

 

 

7. ОТ ТЕРЕКА ДО ДНЕПРА

Легко сказать — жить. Что-то мое существование никак нельзя было на­звать жизнью. Это было сплошной непрерывной мукой, и не где-то, в отдель­ном месте моего несчастного тела, а болело все, каждый кусочек, каждая клетка, а все нервные волокна работали в непрерывной режиме, посылая горестные сигналы в измученный мозг. Но, жить все равно, надо.

Пробыл я в таком полуживом состоянии в этой палате приблизительно суток двое; ко мне подходили врачи и сестры, что-то потихоньку обсуждали, но никаких процедур не выполняли. Подносили какую-то еду, но есть я не мог, и все это уносилось обратно, только всякие сладости, вроде конфет или печенья, оставались в тумбочке, а потом было сложено в бумажный мешок, который все время так и путешествовал со мною.

Был декабрь месяц, немцы после катастрофы под Сталинградом начали отвод своих войск с Северного Кавказа. Настала очередь и нашего госпиталя. Нас грузили в санитарные автомобили и везли куда-то. Путешествие было недолгим — так мне показалось, или же я опять проехал этот путь в бессозна­тельном состоянии.

В новом госпитале за мной ухаживала русская санитарка, пожилая жен­щина с добрым русским лицом. Она и рассказала мне, что я нахожусь в Георгиевске, а привезли меня из Прохладного. Откуда она узнала, что я рус­ский, не знаю, но она подолгу сидела возле меня, горестно вздыхая. Возмож­но, вздыхала она не столько обо мне, сколько о себе. Яков Айзенштат в своей книге «Записки секретаря военного трибунала», изданной в 1991 году в Лон­доне, писал об одном случае в поселке Артемовскуголь на Украине: «Меди­цинские сестры местной больницы остались в поселке. Выяснились все об­стоятельства, связанные с организацией медсестрами госпиталя для немцев. Было проведено расследование, и десять медицинских сестер предстали пе­ред Военным трибуналом 12-й армии... Был оглашен приговор, по которому все медицинские сестры приговаривались к расстрелу». Конечно, утвержде­ние, что русские медицинские сестры могли «организовать» немецкий воен­ный госпиталь, было чистейшим бредом в духе тогдашней советской юсти­ции, но людей расстреливали и по менее значительным обвинениям. 12-я армия действовала на Северном Кавказе. Возможно, и эта добрая женщина попала под этот кровавый сталинский каток.

Движение на запад продолжалось. Теперь наш железнодорожный эше­лон состоял в основном из обыкновенных товарных вагонов, пол которых был устлан соломой, на которой мы и располагались, человек по пятнадцать на вагон, с одним солдатом-санитаром, который и кормил всех (кроме меня), и перевязывал, при необходимости, опять же кроме меня. Подойдет, посмотрит, покачает головой и отходит — не решается. Гной уже выступал у меня из-под повязки, запах — отвратительный, тем более, что отвернуться, чтобы его избежать или ослабить, возможности у меня не было; я так и лежал все время на правом боку.

Подъехали к Ростову, вроде бы эшелон наш начали разгружать, но скоро прекратили, и эшелон двинулся дальше.

Окончательно выгружены мы были в Таганроге. Меня на носилках вне­сли на 2-й этаж и уложили на койку. Палата — большая светлая комната, в ней больше десятка коек, моя — первая от двери, у широкого окна. В палате все раненые — челюстники, разной степени тяжести и разной степени выздоров­ления, кто-то уже бегает по всему госпиталю, а кто, как и я, еще не может встать с постели. На одного просто страшно смотреть, у него полностью нет нижней челюсти, как-то там натянута кожа, а в рот вставлена трубка, через которую он и питается. Кстати, некоторое время спустя, когда я уже начал помаленьку, невнятно и шепеляво, что-то произносить, один врач сказал мне, что, если бы «мой» осколок прошел на один сантиметр выше, у меня бы челюсти не было совсем. Бог миловал.

Я не успел еще как-то отойти от мучительной боли, вызванной укладкой-перекладкой моего тела на носилки и с носилок, как меня снова на носилки и в операционную на перевязку, долго обмывали из большого шприца гной, перевязали, отнесли в палату и оставили в покое. Но не совсем. Здесь меня в первый раз покормили — напоили горячим молоком с сахаром. Даже эта про­цедура была для меня нелегкой, рот у меня не открывался, нужно было это молоко процеживать как-то через стиснутые зубы. Было это 24 декабря 1942 года, я хорошо это заметил, потому что на следующий день было католичес­кое рождество, и в госпитале происходила соответствующая суматоха. Зна­чит, я не ел одиннадцать суток.

Моя неторопливая и несладкая госпитальная жизнь продолжалась. Каж­дый раз день начинался с одного события: в палату врывалось юное узколи­цее конопатое создание с тазом теплой воды и с восклицанием: «Начнем умываться», сразу подсаживалось ко мне, потому что я первый от двери палаты. Собственно, умывать у меня по большому счету было нечего: я был забинтован сверху до бровей, а снизу — включая нижнюю губу. И она мне только протирала влажным теплым тампоном нос и немножко вокруг носа, и при этом что-то щебечет-щебечет, блестя зелеными глазами и встряхивая своей огненной копной. Затем то же проделывала с моими руками и отбыва­ла к другим раненым.

Кормили меня молоком с сахаром и какими-то бульонами, к концу была попытка попробовать какую-то кашу, но из этого, ничего не получилось.

Сначала меня носили на перевязку каждый день, потом через день. Однажды сестра, сняв с меня бинты, дала мне зеркальце и я, посмотрев в него, увидел свою развороченную бороду, но в ужас меня ввело другое — мои глаза. То, что в глазах нормального человека бьшо белым, у меня бьшо густо красным, прямо цвета знамени победившего социализма. Уловив, видимо, мое огорчение, врач сказал мне что-то утешительное, а сестра похлопала по плечу и, в свою очередь, произнесла несколько слов по части любви и девушек. К этому времени я уже начал кое-что понимать из немецкой речи, если, конечно, говорить медленно и короткими фразами. Но обычная немецкая речь быстрая, а в отношении немец­ких длинных слов и таких же длинных фраз еще ехидничал сам Марк Твен.

Сильно смущало меня применение таких знаменитых больничных пред­метов, как судно и утка. Оно и понятно: как еще чувствовать себя семнадца­тилетнему мальчишке станичного воспитания, которому молодая девушка подсовывает под голую задницу указанный неприличный предмет. Краснел я, видимо, невероятно, хотя и краснеть у меня было нечему, а носы, как известно, краснеют совсем от других причин. Я никогда сам не просил ниче­го при нужде, но санитарки догадывались сами. А так — терпел.

Однажды я решился, при возникшей необходимости, сам отправиться в далекое тогда для меня путешествие в туалет, выбрался в коридор, прошел шагов десять, держась за стенку и... упал. Меня быстро водворили на место, и старшая медсестра, высокая строгая немка, долго, сидя на краю моей кой­ки, выговаривала мне, а я лежал и понимал, что мне надо улыбнуться и ска­зать ей, что я больше не буду, но ни того, ни другого я сделать не мог: что это за улыбка одной верхней губой? Наконец, она поняла по моим красным гла­зам, что раскаиваюсь, помахала у меня перед носом своим аристократичес­ким пальцем и ушла. Больше я таких попыток не предпринимал.

Недели через две моего пребывания в Таганроге я начал произносить какие-то звуки, и ко мне подсел Фриц, солдат из нашей палаты, уже, по-мое­му совершенно здоровый, так как он обычно с утра одевался в мундир и целый день болтался по госпиталю, любезничая с сестрами. Это только в сочинениях соцреализма советский солдат, попав в госпиталь по ранению, днем и ночью мечтает о том, как бы скорей сбежать из госпиталя на фронт, чтобы биться за Родину. По-моему, любой солдат любой армии никогда не торопится покидать медицинское учреждение. Так и Фриц. Возможно, его придерживали еще и потому, что он неплохо говорил по-русски.

А подошел он ко мне, чтобы заполнить мои больничные документы, которые ведь до сих пор были без никаких моих данных, и был я Иваном Беспрозванным, а возможно, и Беспрозванным Гельмутом.

Имя и фамилию он записал быстро, а вот в отношении воинского звания (а в анкете военного госпиталя такая графа присутствует обяза­тельна) вышла заминка.

— Воинское звание? — спрашивает Фриц.

— Легионер, да?

Я знал еще из советской прессы, что в вермахте уже имеются нацио­нальные формирования из граждан СССР: грузинские, татарские и др. Види­мо, Фриц так и подумал.

— Нет, — говорю я, — я военнопленный.

— Так писать нельзя, это же военный госпиталь.

— Но я же военнопленный!

Что он написал в моих документах, я не знаю, но с тех пор врачи и сестра называли меня «кляйне большевист», то есть «маленький большевик». Но отношение ко мне не изменилось.

Тем временем фронт не стоял на месте, и наш госпиталь тоже пришел в движение. Нас погрузили в эшелон и перебросили в г. Макеевку, где не про­изошло никаких запомнившихся событий, а через несколько дней я снова в эшелоне, который направляется в г. Сталино, ныне Донецк. А вот в городе имени великого вождя хватил я беды свыше всякой меры.

Наш санитарный эшелон прибыл в Сталино ночью и был поставлен на четвертом или пятом пути от платформы, куда подходили автобусы для пере­возки в госпиталь. Открыли двери вагона, в него сразу хлынул жуткий мороз. Январь все-таки.

В любом медицинском учреждении больных подразделяют на «лежа­чих» и «ходячих», причем граница между ними во всех аспектах больничной жизни достаточно резкая. В событиях этой морозной ночи граница между этими категориями раненых была чуть ли не границей между жизнью и смер­тью. Как только дверь вагона открылась, и стали видны стоявшие на платфор­ме санитарные автобусы, «ходячие» сами или с небольшой помощью сани­тара выбрались из вагона и через пару минут уже были в автобусах. С нашим же «лежачим» братом дело затягивалось, а он тем временем замерзал на соломе. Сама технология выгрузки не позволяла осуществить ее в приемле­мом темпе. Для этого нужно бьшо двум санитарам взобраться с носилками с земли в вагон, уложить раненого на носилки, более или менее укутать его, подтащить носилки к двери вагона, стащить носилки вниз, перенести метров на двадцать к платформе, поднять наверх, самим влезть на платформу и отне­сти носилки к автобусу.

Вот и вопрос: сколько же нужно бьшо санитаров, чтобы проделать все описанные процедуры с несколькими сотнями раненых? Сразу же стало ясно, что такого количества санитаров в наличии нет, и руководящие выгрузкой врачи стали ходить вдоль эшелона, призывая раненных, если кто хоть чуть в состоянии двигаться, пусть продвигается своим ходом до платформ. И мно­гие решились на это. Я тоже решил не замерзать под тонким одеялом и шине-

-71 -лью, считая, что смогу «хоть чуть». Санитар быстро поднял меня с соломы, одел на меня мою ефрейторскую шинель и больничные тапочки, помог спу­ститься на землю и пустил в свободное плаванье.

И я пошел. И не я один. Это был адски страшный путь. Если бы я, будучи кинорежиссером, захотел бы показать массовые страдания людей, я бы выб­рал именно этот наш путь. Кто идет ногами, кто пытается передвигаться на всех четырех, кто ползет и для кого каждый очередной рельс является почти непреодолимой преградой. Стоны, крики, плач, даже какой-то вой. В несколь­ких шагах впереди меня движется пара обнявшихся солдат, укрытых одним одеялом. Два шага сделают, потом стоят, шатаясь и крепко держась друг за друга, потом опять два-три шага. Я двигаюсь в таком же режиме, только один. На половине пути мне полностью отказало зрение. Ничего, не вижу, кроме красного пламени, передвигаю ноги, вытянув вперед руки, в голове — одна мысль: «Дойду-не дойду! Дойду — не дойду?» Споткнулся о рельс, закачался, закружился, даже коснулся одной рукой чего-то, ледяного, но не упал.

Дошел и упал, уже совершенно неживой, грудью на оледенелый бетон, а буквально через несколько секунд меня выдернули вверх, как редиску из гряд­ки и посадили в автобус.

Но на этом мои злоключения не закончились. Уже в здании госпиталя, оказывается, регистрировали прибывших раненых. Когда подошла моя оче­редь, регистратор обер-ефрейтор записал мои имя-фамилию, спросил о во­инском звании, увидел на моей шинели ефрейторский угол, произнес: «А, ефрейтор» и собрался так записать, черт меня дернул возразить, что я, мол, никакой не ефрейтор, а военнопленный, то он заорал на меня что-то вроде: «Вон из госпиталя!» Слава Богу, что он не начал самолично выталкивать меня из здания, наверно, по причине занятости.

Я вышел в коридор, остановился у стены, опираясь на нее, и чувствую, что вот-вот упаду. Но не успел: бежавший мимо меня санитарный унтер-офицер пожилой, можно сказать, дедок, с усиками а ля Гитлер, остановился напротив меня, спросил, не из сегодняшнего ли я эшелона и в ответ на мой утвердитель­ный кивок остановил двух санитаров, сам почти бегом направился по коридору, за ним эти два бугая, а я между ними, когда достаю ногами до пола, а когда и нет.

Забежали в палату, унтер указал на койку, санитары быстро сняли с меня шинель и тапочки, уложили на койку и исчезли.

Вот и спрашивается, много ли человеку нужно для счастья. Господи, какое это было блаженство: лежать в теплой комнате, на мягкой постели, укрытым приятным, даже каким-то нежным одеялом. Правда, я несколько беспокоился относительно криков того обер-ефрейтора, но никто меня боль­ше не беспокоил. А через полчаса мне принесли для полного моего счастья и мой бумажный мешок, который я оставил в вагоне.

В госпитале города Сталино, я пробыл всего три дня, и ничего запомнив­шегося за это время не произошло. А вот «сталинская» встреча на железно­дорожной станции настолько врезалась в мою память и, наверное, по Фрей­ду, в подсознание, что и по сей день я четко представляю в мыслях эту карти­ну, которая и снилась мне за всю мою жизнь не один раз.

Во время переезда в Днепропетровск со мной опять произошло что-то нехорошее: я несколько раз терял сознание, и меня снова поместили в палату для тяжелых, каждые два часа меряли температуру, а я лежал полумертвый и с тоской смотрел на диаграмму, где линии: красная — температура и синяя -пульс (так, кажется) все время поднимались все выше и выше. Красная уже перебралась через 40°, я просто горел. В одном рассказе О.Генри больная девушка смотрела осенью в окно, где с дерева опадала листва и была уверена: когда с дерева упадет последний лист, она умрет. Я тоже был уверен, что когда красная линия дойдет до отметки 41 °, я умру, и уже был готов к этому, меня безжалостно кололи ночью и днем. Я ночью почти не спал, и по своему состоянию, да еще в соседней комнате, куда ход был через нашу палату, по­стоянно кричал диким голосом какой-то раненый. Как-то раз ночью его вы­несли оттуда накрытым простыней, стало быть, в морг. Отмучился, бедняга.

Я не дождался намеченного мной рубежа. Красная линия оказалась бо­лее милосердной: не дойдя пары миллиметров до прощания с жизнью, она двинулась по горизонтали, а затем потихоньку потихоньку пошла вниз, а су­ток через трое я уже был как огурчик. Что со мной было, мне не объяснили; скорее всего это были последствия той самой «сталинской» выгрузки.

Общая палата, куда меня перевели, была огромной, в ней размещалось может сто, а может двести раненых. Это был зал заседаний Днепропетровс­кого облисполкома, и все многоэтажное здание было превращено в огром­нейший госпиталь.

Меня перенесли вечером, а в первое же утро произошел интересный эпизод.

Утро, почти все раненые уже проснулись, я тоже. В зал вкатывается боль­шая железная тележка, на ней два молочных бидона, из которых идет пар. Разда­ют утренний кофе. И руководят этой процедурой две молодых девушки, и как будто по правилам романтической завязки: одна блондинка, другая — брюнет­ка; обе хорошенькие. Брюнетка наливает кофе в жестяные кружки и катит те­лежку, блондинка разносит их по тумбочкам, забирает использованные.

Прислушиваюсь и обнаруживаю мелкое хулиганство. Если раненый про­сит налить ему кофе второй раз, а это происходит довольно часто, эта самая блондинка говорит ему по-русски: «Ну куда тебе столько? Уссышься ведь». Но наливает еще. Немцы улыбаются, считают, что девушка мило шутит. Ви­димо в этом зале никто по-русски не понимает.

Доходит очередь до меня. Выпиваю я свою кружку, моя милая блонди-ночка этак ласково спрашивает: «Нох?» Я киваю головой, а она кричит во весь голос (извините, дорогие читатели): «Люда, смотри, вот совсем сопляк, видно, только что от мамкиной сиськи. Ведь, точно уссытся!»

А я тоже ласково, своим шепелявым голосом отвечаю: «А ты чего-ни­будь поумнее не могла придумать?»

Что тут произошло? Она раскрыла рот, быстро-быстро захлопала ресница­ми, уронила на пол кружку, к счастью пустую, и дрожащим голосом произ­несла: «Ты что, русский?» Подошла и Люда, но поговорить нам не дали возму­щенные крики раненых, ожидавших свой кофе. Так что обе они подошли ко мне снова уже после того, как закончили свои дела и увезли из зала телегу.

Говорить много было мне еще трудно, но я рассказал, что я пленный, попал раненым на далеком отсюда Северном Кавказе. Они удивились, что я, пленный, находился в немецком госпитале и сообщили, что вообще в госпи­тале русские есть, но в обслуживаемом ими зале я был первым.

Вот и сейчас я думаю, не попали ли эти молоденькие девушки под топор Якова Айзенштата и его приятелей-трибуналыциков. Ну, как же, поили горя­чим кофе извергов-фашистов, повышая тем самым их боеспособность.

Потекли больничные дни-близнецы. Конечно, они не были абсолютно одинаковыми, но ведь и близнецы это не всегда точные копии.

Состояние мое тем временем понемножку улучшалось. Я уже мог на спине не только полежать немного, но и спать целую ночь; лежать же на левом боку все еще не получалось, не позволяла все та же боль в груди. Начал и ходить не только по необходимости, но и просто для удовольствия, хотя мало-мальски продолжительные прогулки мне еще не удавались. Хуже было дело с питанием; хотя рот у меня на несколько миллиметров открывался, кормили меня по-прежнему кашами и всякими протертыми блюдами, боль­шей частью очень сладкими. Это понятно, сахар — очень калорийный продукт и быстро усваивается. Я помню, как однажды медсестра минут двадцать уго­варивала меня съесть ломтик хлеба толщиной с бумажный лист и помазан­ный маслом. Я мог пропихнуть его между зубами, но съесть никак не мог, потому что его надо было жевать, а те лицевые мышцы, которые должны были обеспечивать жевательный процесс, трудиться категорически отказы­вались: они мне просто не подчинялись. Мне самому все это сладкое до того осточертело, что я просто с завистью вдыхал запах колбасы, которую в завт­рак уплетали мои соседи.

Вообще питание в госпитале, если судить по нашим красноармейским меркам, было очень хорошее; давали и конфеты, и шоколад, и прочие вкусно­сти. То, что приносили в этом роде мне, санитары складывали в тот же мой бумажный мешок, который постоянно увеличивался в объеме. Особенно способствовали его росту продовольственные подарки, которые выдавались каж­дому раненому раз в неделю. Подарок представлял собой картонную коробку, в которой были конфеты, печенье, шоколад, вафли, сигареты и прочее. На ко­робках типографская надпись по-немецки «Привет с Родины», а водка — киевс­кая, конфеты — одесские, печенье — днепропетровское и прочее в таком же духе. Только прессованные пластинки из сухофруктов были подлинно немецкими.

Все это добро тоже шло в мешок, который уже не помещался в тумбочке и лежал под койкой. Мой сосед-солдат, обнаружив, что я не употребляю спир­тное, предложил мне обоюдовыгодный обмен, и я не возражал. С тех пор, как только нам раздавали «Приветы с Родины», у нас с ним происходил такой диалог: он изображает вопросительный кивок, я в ответ даю утвердительный, после чего он распаковывает оба «Привета», обе бутылки забирает себе, а все остальное высыпает в мой мешок. И оба довольны.

Развлечений в госпитале не было никаких Я начал помаленьку читать немецкие газеты и военные сводки, а также статьи на военные и политичес­кие темы и понимал почти полностью. А с разговорной речью было по-прежнему плохо по причине особенностей произношения. Я, например, слу­шал по радио речь Геббельса по случаю гибели 6-й армии в Сталинграде, но не понял ни единого слова. Во-первых, он говорил очень быстро, а во-вторых — в какой-то истерической манере, с криком и даже, по-моему с завыванием. Сам я ни с кем по-немецки не говорил, хотя уже считал, что словарный запас для простого бытового разговора у меня уже имелся еще со школы.

А так развлекались кто как мог. Кто читал (таких было мало), кто играл в карты, шашки, шахматы. Я тоже включился в шахматную игру. Начиналось это так. Каждое утро после завтрака крепкий высокий немец, унтер-офицер зенитчик (это я узнал позже, когда начал различать немецкие знаки различия) с шахматной доской под мышкой расхаживал по палате, разыскивая себе партнеров среди лежащих раненых. Я это заметил, но долго не решался пред­ложить ему свое участие, а только стоял (когда уже мог) рядом и наблюдал за игрой. Я определил, что играл он слабо по моим понятиям, но уж энтузиаст был невероятный.

Как-то раз, не найдя себе партнера, он снизошел и до меня. Мы сыграли, и с тех пор стали постоянными партнерами, а скоро это стало прямо-таки неким шоу и развлечением для всех присутствующих. Хотя он, как я уже оказал, играл слабо, но долго обдумывал ходы, рассуждал вслух, повторяя: «Их дагин, эр дагин. Их дагин, эр дагин» (то есть: я туда, он туда), расставлял все свои пальцы на доске, и иногда пальцев ему даже не доставало, все смея­лись. Такая манера очень веселила присутствующих, все наперебой предла­гали ему свои пальцы и прочее в таком же духе. Это повторялось каждый день, но выиграть у меня он так и не смог.

Этот унтер-офицер ходил по этажам, искал шахматистов и приводил к нам, но сильных игроков так и не попадалось. Это меня порядком удивляло, ведь первые два чемпиона мира по шахматам, Стейниц и Ласкер, были немцами.

Он даже пытался организовать шахматный турнир всего нашего госпита­ля, всех его этажей; турнир начался, но закончен не был по обыкновенной причине: все время убывают, прибывают, часто это прибытие-убытие нео­жиданное и непредсказуемое. Так я и остался непобежденным чемпионом.

Начались ночные бомбардировки Днепропетровска советской авиаци­ей. В сквере против здания нашего госпиталя была установлена батарея тяже­лых зенитных орудий, при налете они так грохотали, что наше огромное зда­ние вздрагивало. Когда объявлялась воздушная тревога, все ходячие спуска­лись вниз, в подвал, а лежачие оставались на койках. Хотя я уже более или менее ходил, путешествие по лестницам мне еще было не под силу, и я оста­вался на своем этаже, наблюдая картину налета из окна.

Однажды зенитным огнем был сбит самолет, и раненый летчик был помещен в наш госпиталь. Я ходил к нему, он страшно обрадовался, узнав, что я тоже пленный. У него были перебиты обе ноги. Дальнейшей его судь­бы я не знаю.

Ничего унижающего или оскорбительного по отношению ко мне со сто­роны немцев я не замечал, хотя уже знал из советской печати, что я славянин и «унтерменш». Еще во время начальной стадии моих шахматных подвигов, во время одной из партий, я, и сам того не замечая, по-мальчишечьи шмыгал носом, и услышал, как один немец сказал другому: «У него нет носового платка». Когда я после игры пошел к своей койке отлежаться, я увидел на моей тумбочке два аккуратно свернутых носовых платочка. Потом у меня этих платочков было вполне достаточно, так как кроме продуктовых подар­ков раненым выдавали и вещевые: игральные карты, расчески, конверты, платочки, всякие бритвенные принадлежности, которые мне еще были ни к чему, и все такое прочее. Выдавали один подарок на двоих, и я дележку этого «Привета с Родины» полностью передоверил тому же соседу, хотя шнапса в этом подарке не было.

Состояние мое продолжало улучшаться, и меня перевели в другую палату, небольшую, коек на десять, где были только русские. Здесь в шахматы никто не играл, зато отчаянно сражались в карты. Некоторые из жителей этой палаты регулярно получали жалованье, я же, конечно, ничего не получал, зато у меня была валюта — шнапс, и я активно включился в игорный процесс. Картежником я всегда, с детства, был хорошим, и у меня уже завелись денежки в увиденных мной впервые «карбованцах». Вообще, на Украине находились в обращении три вида денег: карбованцы, оккупационные марки и рейхсмарки.

Только здесь, в этой палате, впервые возник вопрос, что же со мной будет дальше. Причем первым об этом заговорил не я, а мои более старшие и более опытные по жизни соседи. Вое они не очень откровенничали о своей жизни, зато горячо обсуждали мою, о которой я ни капельки ничего не скрывал. Боль­шинство сошлось на том, что из немецкого госпиталя в лагерь военнопленных меня не отправят, а скорее всего просто отправят в гражданскую жизнь. А вот это уже меня серьезно обеспокоило: я из интеллигентов, закончил десять клас­сов с аттестатом отличника, то есть по тем временам человек очень грамот­ный, но никакой специальности, никакого ремесла у меня не было. Писать и считать я мог здорово, а вот сделать что-либо руками не умел, да и до нормаль­ного физического состояния, пригодного для работы, мне еще было далеко.

В первых числах марта 1943 года в госпитале началась большая суматоха: советские войска уже в который раз начали наступление на Харьков, и уже в который раз неудачное. Эвакуацию всего огромного госпиталя не произво­дили, но энергично разгружали: тяжело раненных эшелонами отправляли на запад, многих, не вполне вылеченных (вроде меня) выписывали. К этому вре­мени я уже был почти человеком: повязку с меня сняли, хотя шрамы еще не зарубцевались полностью и были покрыты гнойными корочками, разгова­ривал я нормально, а вот с едой было плохо: рот у меня уже открывался, и я мог положить туда любую пищу, но жевать по-человечески еще не мог. Про­бовал размоченный в горячем кофе хлебный мякиш, но больше трех-четырех жевательных движений исполнить был не в состоянии, наступала просто не­преодолимая усталость, вроде того как устают руки после непрерывной су­точной тяжкой физической работы.

Нас отправили в каптерку, расположенную в подвальной части здания, для обмундирования. Приоделся и я в полную вермахтовскую форму, надел пилотку с козырьком (правильно назвать ее «кепи», но это слово непривыч­но для русского языка) и застегнул ремень с «Готт мит унс» (С нами Бог). Прихватил и котелок, очень он мне вскоре пригодился.

Предстояла дорога и какая-то большая перемена в моей жизни.

 

 

8. ЛАГЕРЬ

Из нас, русских, скомплектовали группу в тринадцать человек и назначи­ли старшего, хмурого мужика. Я сразу решил, что он полицай, хотя никаких аргументов для такого решения у меня не было. Скорее всего, мне не понра­вилась его угрюмая рожа.

Этот старшой получил направление, по-немецки «маршбефель», на Кре­менчуг, и мы двинулись в путь, железнодорожным транспортом. Ехали мы, не торопясь; куда нам была спешить? На станциях болталось много румынс­ких солдат: после разгрома румынских армий под Сталинградом их никак, видимо, не могли как-то организовать. На одной станции вижу такую карти­ну: возле стоящего товарного состава кучка румынских солдат, собравшись в кружок, угощаются; один солдат вешает свою винтовку на вагон, все весело хохочут, наблюдая за уезжающим оружием.

Едем без всяких приключений, у меня только одно огорчение: эта про­жорливая орда в один день уничтожила весь мой бумажный мешок, а ведь многое из него я так и не попробовал. На целых два дня мы задержались на станции города Пятихатки, ходили по базару, что-то покупали.

Наблюдая все окружающее, я немного удивляюсь: воспитанный на сооб­щениях советской печати, я ожидал увидеть всяческие зверства и даже горы изувеченных трупов на каждой улице любого города. А я вижу обыкновен­ный порядок, обыкновенных жителей, живущих какой-то своей жизнью: ма­газины, базары, станции железной дороги, то есть самая обычная жизнь: не видно никакой борьбы, никакого сопротивления, никаких репрессий. Немно­го действуют на нервы полицейские, те самые, которых сейчас часто показы­вают в кинофильмах, в черных мундирах с серыми обшлагами и клапанами карманов. Не знаю, как они там зверствовали с другими, но нас они не заде­вали: мы ведь в униформе вермахта.

Приезжаем в Кременчуг без потерь, заявляемся в военную комендатуру. И тут нас сразу разделили на три категории. Первая — кто имел какие-нибудь документы о прохождении службы, того сразу же направляли в его часть. Это общий порядок в немецкой армии: после излечения от ранения, воен­нослужащий обязательно возвращается в свою часть. Вторая категория — если человек заявляет, что где-то служил, но документов не имел, его все равно направляли в названную им часть. Третья категория — люди, заявлявшие, что они военнопленные. Среди нас таких оказалось шестеро, в том числе я. Нас, эту шестерку, посадили на машину и повезли в лагерь. Подвезли к воротам, выгрузили, отобрали ремни, сняли погоны и дали бритвенные лезвия, чтобы спороть кокарды с пилоток. Отбирать что-либо из обмундирования не стали, хотя одеты мы были очень хорошо.

И отвели в один из бараков. Бараки представляли собой длинные низкие кирпичные здания с бетонными полами, на которых была постелена солома, вернее то, что от нее осталось — грязная вонючая труха, на которой спали и вообще жили военнопленные. Говорили, что это были бывшие артиллерийс­кие склады Красной Армии.

Когда мы, одетые в мундиры вермахта, вошли в барак, нас встретили насто­роженно, но после наших объяснений, что мы обыкновенные пленные, но прошедшие лечение в немецком госпитале, отношение к нам стало нормаль­ным. Даже наоборот. Мы, были «свежие» пленные, и всем было интересно знать, что и как там происходит, за фронтом. Многие из тех, что находились в бараке, попали в плен еще в начале войны, и я вдоволь наслушался рассказов о том, что они претерпели от зверского отношения немцев в то проклятое время. Теперь же положение пленных было совсем другое. От райского оно, конечно, отличалось сильно, но в сравнение с теми временами никак не шло.

Я нашел себе место на этой бывшей соломе, и моя жизнь советского военнопленного началась. Разнообразием особым она не отличалась: мож­но было только лежать на полу или прогуливаться возле барака, а каждый барак был отделен еще колючей проволокой от соседних бараков и от цент­рального «проспекта», так его называли. Не знаю, что это был за лагерь, но на работу каждый день не гоняли, что для меня, например, хотя и было стран­ным, но в какой-то степени и радовало, так как я знал, что для нормальной работы я еще не был пригоден.

Кормили два раза в день вареной пшеницей. Советские власти, отсту­пая, облили элеватор с пшеницей керосином и подожгли. Сам ли элеватор погас или его потушили, мне неизвестно, но именно этой горелой и пропах­шей керосином пшеницей нас и кормили. После госпитальных вкусностей я никак не мог взять в рот эту гадость, и три дня ничего не ел (конечно, желающие из соседей сразу нашлись), но потом голод убедительно доказал мне, что он не тетка, и я начал есть эту пшеницу, сначала с отвращением, а потомки с удовольствием.

Кормление происходило так: к бараку через проволочные ворота въез­жала телега с деревянными бочками, староста блока пытался построить плен­ных в очередь, что никогда не удавалось, ибо никто не хотел быть последним. Вот тут и наступало время действовать лагерным полицаям, которые с помо­щью палок кое-как все-таки раздавали привезенную пищу. Много написано о жестокостях немцев в лагерях военнопленных. Я этого не видел, потому что в этой нашей кременчугской жизни мы немцев вообще не видели; всю внутри-лагерную службу исполняли полицейские, хорошо одетые, с белыми повязка­ми на рукавах. Вот они были действительно безмерно жестокими, бесчеловеч­но жестокими. Я человек не мстительный, но если бы меня спросили, кто в истории второй мировой войны заслуживает самого страшного наказания, я бы без колебаний ответил: внутрилагерные полицейские.

Несколько раз я видел через проволоку, как трое или четверо полицаев ведут кого-то, судя по одежде, пленного, и ведут уж очень грубо: толкают, бьют, пинают. Я поинтересовался, кого это и за что его так; мне ответили, что это полицаи выискивают евреев, за то и бьют.

Почти каждый день из нашего барака освобождали украинцев, то есть не по национальности, а по месту жительства. Процедура освобождения была максимально простой. Приезжал какой-либо родственник: жена, мать, сест­ра, а с ней, если из сельской местности, то староста, а если из городской, то начальник полиции. Если, например, жена заявляла, что вот этот оборванный гражданин есть мой муж Мыкола Голопупенко, а староста это подтверждал, то его освобождали и выдавали нужную бумагу. Случалось, этой простотой пользовались и неукраинцы, предварительно договорившись и найдя подхо­дящую бабу — солдатку.

Я уже писал, что в этом лагере на постоянную работу не водили. Но иногда это случалось. Наш блоковой староста заходит в барак, командует: «От сих до сих, выходи!», и мы выходим. Нас выводят из лагеря, ведут (здесь уже под охраной немецких солдат) в большой двор, а задачей нашей является заготовка дров и доставка их в квартиры немецких офицеров.

Сразу же в нашей команде обнаруживается руководитель, по всему, из командиров Красной Армии, распределяет нас по группам: кому пилить, кому колоть, кому возить по домам и разносить по квартирам. Меня назначают в развозчики и, понимая мою слабосильность, поручают просто держаться за подводу, которую мы с готовыми дровами без всяких лошадей тянем и толкаем по улице. Я сразу подумал, что разделение по работам не очень справедливое: самая тяжелая часть работы — пилить и колоть, а вся добыча достанется тем, кто разносит по квартирам, те есть тем, труд которых куда легче. Но мне, новичку, сразу разъяснили, что все полученное собирается вместе и делится потом по­ровну, а за какой-то утаенный окурок могут убить, и такие случаи были. Что ж, порядок жестокий, но ничего не скажешь, справедливый.

Итак, мы поехали, вернее, повезли. Поселок из двухэтажных кирпичных домов, почти во всех квартируют немецкие офицеры, а прислуга — везде рус­ские женщины. Вот они и выносят нам и куски хлеба, и вареную картошку, и разное вареное, и тщательно собираемые заранее окурки сигарет. Все варе­ное без разбора содержимого, сливается в большие железные посудины, для последующей дележки.

Мы заканчиваем работу, возвращаемся в тот двор, объединяем всю до­бычу от двух подвод, и начинается дележка. Немцы-солдаты нас не торопят. Самое трудное — разделить табак из окурков и горсточки махорки, но и с этой задачей наш командир справляется. Мне за неучастие в дележе табака выда­ется компенсация — две вареные картофелины. Все довольны работой, но такое, как мне сказали, бывает редко.

Дни идут, ничего не происходит, только все чаще идут разговоры о ско­рой отправке в Германию на военный завод. Слесаря, токари, сварщики и прочие металлические спецы этому радуются, хлеборобы и конюхи стара­тельно расспрашивают спецов об особенностях их профессий, чтобы при случае назваться каким-либо спецом. Все ожидают.

Я не дождался. Однажды наш блоковой вошел в барак с приказом: «Уро­женцы Дона, Кубани и Терека, с вещами на построение!» Сразу по бараку шорох: «Выпускают». Ко мне подскочил один такой плюгавенький, в изор­ванной гимнастерке.

— Ты из какого села?

— Я не из села.

— А откуда?

— Из станицы.

— А что такое станица? Станция, что ли?

Я начал объяснять ему, что такое станица, но он не дослушал, махнул рукой и отошел.

Нас, с Дона, Кубани и Терека, в бараке оказалось трое, выходим, стали шеренгой. Я уже говорил, что каждый барак отделялся от другого проволо­кой, но если стоять возле ворот, то видно, что делается возле соседнего бара­ка. Мы и смотрим. Там стоят четверо таких, как мы, с ними разговаривает офицер, видимо, с переводчиком. Потом один из четверых выходит вперед, полицаи выводят оставшихся троих за ворота, а того, что выходил, трое поли­цаев начинают избивать кулаками и палками, а затем, поваливши на землю -бьют ногами. Что-то на освобождение не похоже.

Офицер с переводчиком заходят к нам, начинается разговор. Перевод­чик, явно русский, переводит. Нам говорят, что мы, казаки, всю свою исто­рию боролись за свободу, теперь нам будет предоставлена такая возмож­ность. Кто не хочет бороться за свободу, три шага вперед!

Мы все не очень поняли, за какую свободу мы должны бороться и каким образом, но то, что ждет человека, вышедшего из строя, мы хорошо видим, так как избиение того, вышедшего, продолжается. Поэтому мы стоим и мол­чим, офицер удовлетворенно кивает, отдает распоряжение полицаям и выхо­дит. Нас отводят к воротам лагеря, где уже собрана порядочная толпа «бор­цов» за свободу и постоянно подводят еще. Переговариваемся, никто ничего не понимает, предположений всяких много.

Нас собрали человек шестьдесят, погрузили в автомашины. Переезжаем Днепр по Деревянному, построенному немцами мосту имени генерал-фель­дмаршала фон Рундштедта; на другом берегу городок Крюков, хотя это, воз­можно, просто часть Кременчуга. Выгружаемся на самом конце городка, строимся, и нам объявляют, что мы включаемся в состав казачьего эскадро­на. В этом эскадроне уже есть тоже человек шестьдесят. Старослужащие они или тоже только что объявленные «борцы за свободу», мы не знаем.

Размещаемся на частных квартирах. На следующий день всем выдают об­мундирование, мне не дают ничего — я и так одет прилично. Выдают всем ремни и погоны, приказывают заменить петлицы, вместо немецких пришиваем какие-то красные с перекрещенными белыми стрелами. Казачий эскадрон готов, ко­мандир эскадрона немец, заместитель — казак, называем «господин сотник».

Начинаются занятия, распорядок дня — чисто военный: подъем в шесть часов, до завтрака гимнастика и пробежка километра три-четыре. С гимнас­тикой у меня все в порядке, а с пробежкой — никак, я еле-еле бегу, всегда последний. Немец-фельдфебель начал мне выговаривать, но я сумел ему объяснить, что я был тяжело ранен, только из госпиталя, еще мне далеко до полного здоровья, особенно в смысле бега, и он разрешил мне не бегать по всему маршруту, а просто идти кратчайшим путем к его концу.

Мне было легко в смысле понимания строевых команд. В десятом классе, уже во время войны, преподавание немецкого языка у нас проводилось толь­ко по военной тематике: строевые команды, допрос пленного, ознакомление с немецкими военными документами и прочее в таком же духе. И фактичес­кие немецкие команды почти полностью совпадали с теми, что мы учили.

Примерно через неделю нам выдали шашки, обыкновенные советские шашки со звездочкой на латунном эфесе. Это сразу повысило нашу боеспо­собность. Зачем нам боеспособность? Дело в том, что с первых же дней пребывания нашего эскадрона в Крюкове у нас сложились очень недруже­ственные отношения с местной полицией, той самой, которая в черных ши­нелях с серыми воротниками. Не знаю, с чего это началось, но постоянно проявлялось не только в ругани, но и частенько доходило до рукоприклад­ства. Хотя полицейские постоянно ходили с пистолетами, а у нас огнестрель­ного оружия не было, но стрелять, конечно, они в нас боялись: мы все-таки в форме вермахта, хотя и с непонятными петлицами. А уж, вооруженные шаш­ками, мы вообще были непобедимыми, хотя я знаю, применялись шашки только ударами плашмя, до рубки дело не доходило.

По части драк я, конечно, особенно не отличался по причине своей сла­босильности, хотя пару раз стукнуть шашкой плашмя мне пришлось. Зато в отношение языка я безусловно был одним из первых, если не самый первый. Герберт Уэллс в «Человеке-невидимке» говорит, что по ругани сразу можно отличить человека образованного. Вот и я был таким образованным в смыс­ле умения подбирать наиболее обидные и оскорбительные слова.

Наиболее часто стычки, а порой и драки, происходили на базаре, где поли­цейские иногда устраивали облавы на бабок-самогонщиц. Не знаю, было это по тогдашнему закону или просто грабежом, но бабки быстро сообразили, что могут иметь защиту в лице казаков, и как только появлялись полицейские, они тотчас снаряжали мальчишку за казаками. И если те оказывались поблизости, то у бабок появлялась возможность спасти свой самогон, а у казаков — возмож­ность получить искреннюю благодарность в виде стаканчика-другого. И было всем хорошо. Если же казакам приходилось туго (допустим, с большим чис­ленным перевесом у полицейских), тогда раздавался громкий клич: «Казаков бьют!», и тогда уже, где бы ни был казак, он обязан был бежать в опасное место.

Кончилось это веселое времяпрепровождение плохо. В Крюкове был кинотеатр, в котором каждый вечер крутили немецкие фильмы, без дублиро­вания, но все равно зал всегда был полным. Я тоже туда частенько ходил, постепенно привыкая к звукам немецкой речи, и уже понимал где-то около четвертой части говоренных слов, что позволяло понимать смысл происхо­дящего на экране и пояснять другим казакам.

Вот здесь все и произошло. Мы вдвоем из одной квартиры сидим, смот­рим фильм. Места наши недалеко от экрана. Прошло уже больше половины фильма, как вдруг где-то сзади послышалась шумная возня, затем крики и ругань, затем один за другим два выстрела. Фильм прекратился, стало темно, только изредка вспыхивают лучи карманных фонариков. Слышим: «Казаков бьют!» Вскакиваем, пытаемся пробиться туда, откуда крик. Толпа мечется, крики, стоны, женский визг. Я обнажил шашку, и как только в свете фонарика покажется черный мундир или черная пилотка, я по ней шашкой, плашмя, конечно. Потихоньку, так и держась друг за друга, пробиваемся к дверям, но слышим тарахтенье мотоциклов и чей-то истошный крик: «Жандармерия!» Меняем направление, теперь уже стараемся пробиться к окнам, которые выходят не на улицу, а во двор. Добираемся до окон, уже выбитых вместе с рамами, выбираемся во двор и всякими темными переулками добираемся до своей квартиры. Никто нас не видел.

На следующий день узнаем, что в кинотеатре убит один полицейский, причем убит из пистолета. Напоминаю, что у казаков пистолетов не было. Что и как произошло, так мы и не знаем.

А еще через день во время построения зачитывают пятнадцать фамилий, в том числе мою. Остальная часть эскадрона отправляется на занятия, а нас разоружают и раздевают. У меня отбирают шашку и ремень, снимают пого­ны, заставляют отпороть кокарду и петлицы, но из обмундирования ничего не отбирают. У тех же, у которых было новое обмундирование, его отбирают. Выдают взамен, правда, уже не ту красноармейскую рвань, которая была у них раньше, а немецкое, но очень старое и изношенное.

Никто нас не допрашивал, никто ничего не спрашивал. Однако, когда я уже в лагере опросил нескольких пострадавших, оказалось, что все они были тогда в кинотеатре.

Затем на машину и через фельдмаршала фон Рунштедта назад в Кремен­чуг, в тот же родимый лагерь. Всех привезенных, а они все были из свежела­герных казаков, разместили в первый от ворот барак, который, когда мы ос­мотрелись, оказался в некотором роде привилегированным, хотя и огоро­жен, как и все, проволокой. Он был разделен на две части, которые имели собственные входы: в правой размещались пленные командиры (или уже офицеры) Красной Армии, а в левой — мы, непонятный народ, человек 60. В бараке были двухэтажные железные койки, на них матрацы, набитые соломой, вернее, бывшей соломой. Все-таки не бетонный пол. Кормили так же, два раза вареной пшеницей, но уже почти не горелой и совсем без керосина. Значит, кто-то эту проклятую пшеницу все же предварительно сортировал.

И обращение с нами лагерных полицаев было совсем другим, никаких жестокостей, никаких мордобоев... Контингент, стало быть, другой.

Ход времени был абсолютно монотонный, никаких событий. Только в общении с офицерами хоть что-то было интересное, так как к ним часто небольшими группами прибывали свежие пленные, которые хоть что-то могли поведать новое и интересное.

—Я подружился с лежавшим на соседней койке парнем. Звали его Ива­ном, фамилию не называю, был он родом из Винницы, 1921 года рождения, был в кадровой армии, попал в плен в первые дни войны, и претерпел столько ужасов, что и рассказать невозможно. Почему он до сих пор не выпущен из лагеря как сирый украинец, он мне не рассказывал, хотя это было мне очень интересно. Был он парнем битым-перебитым, тертым-перетертым, но не­разговорчивым. Расспрашивать его напрямую я стеснялся, а мои тонкие на­меки он не понимал, то ли по своей хохлацкой тупости, то ли по той же хохлац­кой хитрости. И дружба наша была для меня непонятной: для меня, пацана, было понятно желание иметь такого бывалого, серьезного товарища, а вот зачем ему я, этого я уразуметь не мог. Но мы крепко подружились.

Изменение в нашей судьбе все-таки произошло.

 

 

9. ОРГАНИЗАЦИЯ ТОДТ

Вбегает в барак наш староста, командует: «Всем во двор, строиться! С вещами!» Выходим, строимся.

Заходят к нам через ворота трое, в какой-то доселе невиданной мной табачного цвета форме, на рукавах повязка со свастикой. По строю шепот, никто не знает, кто это такие, один говорит — железнодорожники, другой -гестаповцы, их эти повязки смущают.

Двое из вошедших — явно офицеры, один — из рядовых. Старший из них, высокий офицер, идет вдоль строя и одним пальцем показывает, кому выхо­дить. Все это молча. Я стою рядом с Иваном. Доходит этот длинный до нас, Ивана пальцем тычет, а меня нет.

И я заговариваю по-немецки.

— Возьмите и меня, это мой друг.

— Ты говоришь по-немецки? — снисходит он да разговора со мной.

— Немного.

Он счел разговор со мной достаточным и пальцем определил мою судь­бу: я вышел и стал рядом с Иваном.

Нас отобрали двадцать человек, на автомашине подвезли на железнодо­рожную станцию, погрузили в товарный вагон и закрыли. Через пару часов состав тронулся, мы ехали всю ночь и приехали в город Лубны, где нас пере­правили снова в лагерь военнопленных, кучку фанерных бараков. Этот ла­герь был обыкновенным рабочим лагерем, в нем было человек триста, каж­дый день их всех выводили куда-то на работу. Кормили здесь тоже два раза в день какой-то баландой из капусты, картошки и брюквы с небольшим коли­чеством крупы, кажется, перловой. Давали и хлеб, граммов по 300. Из чего был этот хлеб, мы так и не поняли: то ли из отрубей, то ли из опилок.

Мы пробыли в этом лагере двое суток, всю нашу одежду прожарили, хотя, по-моему, ни у кого из нас вшей не замечалось.

И только после всего этого, нас повезли в город, на место постоянного жительства. Что, чего, куда, зачем — мы все это узнавали постепенно, но я для понятности расскажу все сразу. Мы попали в Организацию ТОДТ, это учреждение наподобие советского Министерства строительства. С нача­лом войны, а может быть и раньше, его сделали военизированным, то есть вооружили древними винтовками, присвоили чины, которые все оканчива­лись на «фюрер» и ввели воинскую дисциплину. Конечно, все эти ОТ-маны были или старичками или инвалидами, непригодными для военной службы и, я думаю, что из этих своих винтовок эпохи франко-прусской войны ни один из них так ни разу и не выстрелил.

Строила эта организация много (например, знаменитые автобаны стро­ила именно она), а в условиях войны, конечно, больше всего сил и средств направлялось на строительство укреплений и всяких других сооружений во­енного назначения.

Конечно, своей рабочей силой в необходимых количествах ОТ не распо­лагала и пользовалась трудом военнопленных, заключенных различных ти­пов лагерей (у немцев было много различных лагерей) и мобилизованного, местного населения.

Нас привезли на базу автомобильной роты, которая обслуживала объек­ты ОТ. База представляла огромный двор в форме зеркальной буквы «Г», окруженный кирпичным забором, со стороны улицы высотой метра в пол­тора, а со стороны прилегающих дворов повыше, метра в два.

Торец длинной части буквы «Г», от забора до забора занимала ремонт­ная мастерская, где работали вольные местные жители, только начальником был немец, ОТ-мастер. Был такой чин.

Нас поместили в здании, находящемся в торце короткой части буквы «Г»; здание — кирпичное, с зарешеченными окнами, на полу — солома, на этот раз, не бывшая. Как стало сразу же известно, мы должны были обеспечивать погрузо-разгрузочные работы этой автороты. Режим жизни нашей был определен следующим образом: мы должны быть готовы к работе в любое время суток по необходимости; в дневное время, если работы нет, мы можем свободно ходить по двору, но не пересекая условной линии, которая является границей короткой части буквы «Г» (это нам объясняет переводчица, моло­дая симпатичная украинка), за пересечение линии днем мы будем наказаны, хотя не объяснили как. А в ночное время нас запирают в нашем помещении. Если же кому ночью понадобится в уборную, он должен звать часового, который в это время находится во дворе.

Все это страшно не понравилось всем: и нам, и этим пожилым ОТ-ма-нам. Нам, потому что, если кому одному приспичит ночью, то он должен орать во все горло и стучать в дверь, что остальным девятнадцати понравить­ся никак не могло. ОТ-манам тоже стало несладко; пока нас не было, находя­щийся на посту часовой, обняв свою древнюю винтовку, спокойно спал в кабине грузовика, вставая только по необходимости открывать или закры­вать ворота приезжающим или уезжающим автомобилям. А теперь слушать, не орет ли кто благим матом, а потом вылезать из кабины, идти отпирать дверь, выпускать страждущего, ожидать, пока тот не управится со своим делом, запирать, и только тогда идти досматривать свой сладкий сон.

Это не могло продолжаться долго, и примерно через неделю, возвратив­шись с железнодорожной станции, мы увидели, что высокая часть забора ук­рашена сверху спиралями из колючей проволоки, и нам было объявлено, что на ночь нас запирать больше не будут, нам позволено самостоятельно пользо­ваться уборной, но пересекать ночью ту самую условную границу строжайше запрещается — стрелять часовой будет без предупреждения (если, конечно, про­снется, а это было не всегда, в чем позже многократно убеждались).

Нам назначили старшего из нас же. Его звали Николаем, был он высок, голу­боглаз и белобрыс, по физиономии типичный тевтон. Видимо, по этим призна­кам его и сделали старшим. Нас он не тиранил, главной его обязанностью было соблюдение очередности при назначении на работы, так как работы эти были разнообразными, неравномерными и неодинаковыми по числу рабочих.

С питанием дело обстояло так: дней десять нам возили уже упоминае­мую мной пищу из лагеря, а потом стали готовить тут же и те же поварихи, что и для немцев. Хотя немцами их было назвать трудно, так как большинство из персонала роты было голландцами, бельгийцами, чехами и прочими жи­телями Европы. Даже командиром роты был голландец.

Впрочем, голодными мы здесь не были. Сама специфика работы ав­тотранспорта требует постоянного убытия-прибытия, часто автомобили уходили в дальние рейсы или водители отсутствовали по другим причи­нам. Все, что оставалось из приготовленной пищи, доставалось нам. Хле­ба тоже перепадало.

Мы понемногу обустраивались. Среди нас были и подобные мне маль­чишки, но были и взрослые люди, имеющие специальность и способные что-то изготовить. Так, у нас обнаружилось два автослесаря, которые часто в свободное время ходили потрудиться в мастерскую, надеясь, что их там мо­гут оставить на постоянную работу. Это не вышло: у нас был разный статус, те были свободными людьми, мы — военнопленными.

По нашему благоустройству мы немало преуспели. Строительных мате­риалов у нас было завались, умельцы наши сделали нары из хороших строган­ных досок, затем стол и скамейки. Рабочие из мастерской изготовили нам из консервных банок различные бачки, кружки; все это как-то улучшало наш быт.

Труднее было многим устраиваться с одеждой, но и тут были кое-какие возможности. Когда машины возвращались из дальних рейсов, особенно с фронта, иногда можно было обнаружить в кузовах полезные для нас вещи: то старую шинель, то какие-нибудь тряпки, которые можно было привести в лучшее состояние и использовать с пользой, то рваные ботинки, которые поддавались починке и т.д. Из одежды нам ничего не выдавали, и выкручи­вался кто как мог. Однажды у нас осмотрели обувь и тем, у кого она пришла в негодность, выдали башмаки из искусственной кожи на деревянной подо­шве. При хождении по асфальту одновременно нескольких людей гремели эти башмаки как пулеметные очереди.

Не могу сказать, что нас сильно изнуряли работой. Большей частью рабо­та заключалась в разгрузке строительных материалов и оборудования с желез­нодорожных вагонов и погрузке их на автомашины. Это могло быть и днем, и ночью. На станции мы понесли и первую потерю. С платформы разгружали толстые бревна, они никак не хотели катиться, один из нас взобрался на плат­форму и ломом пытался сдвинуть их с места. Бревна рухнули сразу, он попал между ними и был просто раздавлен. Нас осталось девятнадцать.

Два раза, работая на станции, мы видели, как отправляли молодежь в Германию. Первый раз ничего особенного не произошло. Конечно, объятия прощания, слезы, обещания писать. Поезд тронулся, все разошлись. Второй раз было по-другому. Вначале вроде бы ничего особенного не предполага­лось. Все как в прошлый раз. Но когда вагоны закрыли и состав потихоньку тронулся, в одном из вагонов ребята запели знаменитое шевченковское: «Думы мои, думы мои, лыхо мэни з вамы». Что тут началось! Толпу прово­жающих как будто током ударило: крики, истерика, некоторые женщины па­дают на бетон перрона, другие бросаются на вагоны, хватают их руками, срываются, падают. И какой-то по всей станции звериный вой. Полицейские пытаются отталкивать рыдающих женщин, ничего не получается, тогда они пускают в ход приклады. Картина просто ужасающая.

Было лето. Наша база находилась на окраине города, кругом были частные дома, сады и огороды, от них доносились запахи, весьма и весьма нас соблазняющие. Родились планы. Выбраться из двора, заставленного многи­ми большими автомобилями и штабелями разных материалов, не обнару­жив себя спящему ОТ-ману, и перебраться через низкий забор, труда не составляло. Единственная опасность состояла в том, что мы могли понадо­биться для каких-либо ночных работ. Конечно, если бы оставался наш Нико­лай-тевтон, то опасности совсем бы не было, он бы просто вышел и послал нужное количество людей, и это никого бы не удивило. Но Николай нужен был для разработанного мной сценария.

Пришлось рискнуть. Хотя мы предполагали, что если и попадемся, осо­бенно строгого наказания не будет. Совсем недавно мы разгружали лес на станции, и охранявший или, вернее наблюдавший за нами ОТ-ман подозвал меня и показал на забор, за которым виднелась вся увешанная румяными плодами яблоня. Я выбрал еще одного парня помоложе, мы быстренько пе­ремахнули забор, набрали побольше яблок, возвратились и, выделив спра­ведливую долю немцу, вдоволь полакомились.

Приступили к действиям. Заметив днем при проезде подходящие огоро­ды, отправились мы вчетвером: три пирата и тевтон, которому собрали от всех нас наиболее приличное немецкое обмундирование и которому слеса­ри из мастерской изготовили из консервных банок орла на цепи — опознава­тельный знак полевой жандармерии, самой устрашающей структуры немец­кой военной власти. За старшего временно оставили Ивана, он тоже был и у нас, и у немцев в достаточном авторитете.

Пробрались через скопление автомобилей, перелезли через забор, на­шли нужные огороды, набрали полные пазухи огурцов и благополучно вер­нулись. Трудились трое, а Николай был в засаде. Точно так же закончилась вторая операция, и отдельные оппозиционеры стали поговаривать, что Нико­лая брать не нужно, чтобы зря не рисковать. Я возражал и оказался прав.

Третий поход имел целью добывание яблок. Начало было благополуч­ным, мы набрали яблок с земли, но тут появилась хозяйка, и с ходу — в крик. Мы, конечно, могли просто уйти, помешать она нам не смогла бы, но была опасность, что где-нибудь близко окажется полицейский патруль, и будет боль­шая суматоха, а нам большая беда.

Вот тут и очень вовремя появился Николай во всей своей тевтонской красе и с бляхой на груди. Он энергично взялся за нас и, сопровождая свои действия немецкими ругательствами (я его несколько дней тренировал по этой части), толчками и пинками выпроваживал нас из двора крикливой хозяйки.

— Пан офицер, — твердила она, — а яблоки?

— Я, я, матка! Я, я, — отвечал наш тевтон и буквально за несколько секунд вытолкал нас за калитку. С яблоками, само собой.

Мы и на этот раз возвратились с добычей, но я долго думал об этой хозяйке. Чего она раскричалась? Ведь она отлично видела, что мы пленные, а на Украине к пленным женщины относились очень жалостливо. В немецком плену погибло миллион или два советских военнопленных, а спасению уце­левших во многом способствовало вот это истинно заботливое и человечес­кое отношение женщин. Огромное им спасибо!

Все-таки подобные походы были делом опасным, и мы их прекратили.

Жизнь в Лубнах была спокойной, никаких взрывов, никаких перестрелок и нападения, то есть никаких партизан и подпольщиков и никакой борьбы заму­ченного населения против ненавистных оккупантов и угнетателей. Немножко не так, как рисовала обстановку на Украине советская печать и радио.

И жизнь, и время, и фронт не стояли на месте. Уже в сентябре подразде­лениям ОТ в Лубнах настало время двигаться на запад. Под их имущество было предоставлено пятнадцать вагонов, частью закрытых, частью открытых платформ, мы мотались по городу, собирая это имущества и погружая его в вагоны. Для нас предназначался один вагон, который мы сами постарались обустроить как можно комфортнее: нары, стол, скамейку, посуда.

Исправные автомобили отправились своим ходом, а неисправные: три грузовых и две легковых мы погрузили на платформы.

Эшелон был огромный, наши вагоны — первые от паровоза. О составе эшелона мы узнали позже, а пока — нас заперли в нашем вагоне, и состав тронулся. Ночью проехали Киев, и я почти ничего не увидел, хотя Киев по­смотреть хотелось. Проехали Коростень, направились на Житомир (это мы узнавали по названиям станций) и... остановились в чистом поле.

Вскоре выяснилось, что застряли мы надолго. Причину этой остановки мы доподлинно не знали, шли разговоры, что впереди мост то ли взорван, то ли разбит авиацией. Распорядок жизни нам был установлен такой: днем мы были вроде чем-то заняты, перекладывали-переставляли кое-что в вагонах, но скоро стало ясно, что все это только для вида, и немцам самим надоело этим заниматься. И стало так: днем мы болтались вдоль эшелона, немцы нас не охраняли, а возможно и поглядывали потихоньку, а на ночь запирали в вагоне и несли охрану вдоль эшелона.

Начались знакомства. Следом за нашими вагонами находились вагоны са­нитарной части, штук десять-двадцать, и среди персонала этой части оказался мой земляк-кубанец. Услышав наш с ним разговор, подошел Иван и сразу поинтересовался, есть ли среди разнообразного санитарного груза спирт. Тот ответил утвердительно, но сказал, что для того, чтобы открыть бочку, нужен специальный ключ, а такой есть только у какого-то их начальника. Он, этот земляк, не знал, с кем разговаривает. У нас, в наших вагонах, был любой инст­румент для любой работы в мире. Разговор сразу стал интересным, но закончился он ничем. Днем открыть бочку бьшо невозможно, а ночью, шгда земляк находился на посту, охраняя свои вагоны, мы были заперты. Хотя в конце наше­го здесь стояния Иван все-таки передал земляку-кубанцу ключ, и тот набрал Ивану (и, конечно, что-то себе) пару фляжек спирта.

Подходили ехавшие в конце эшелона кавказцы: чеченцы, ингуши, дагес­танцы, до зубов вооруженные, с ленточками наград на мундирах. Какой-то особый разведотряд. Узнав, что я с Кубани, то есть почти земляк, начали уговаривать меня перебраться к ним. Среди них не было ни одного русского, да и парашютист из меня никакой. Да и кто бы меня отпустил.

Через несколько дней возле эшелона образовался постоянный базар. Чем торговали? Как говорится, что охраняешь, то и имеешь. Эшелон был очень разнообразный, и торговать было чем. Нам, правда, торговать было нечем, так как не мы охраняли, а нас охраняли. Но это только на первый взгляд. Шансы у нас были.

Перед нашим эшелоном, метрах в трехстах от паровоза, находился хвост другого эшелона, из полувагонов, наполненных пшеницей. Посреди эшело­на находилась платформа, а на ней танк и три танкиста. Видимо, этот танк направлялся для ремонта, а танкистам заодно была поручена и охрана груза, но эти три танкиста, три веселых друга, не очень-то старались скрупулезно исполнять обязанности сторожей, и мы неоднократно видели, как они все втроем уходили в близлежащую деревню, и по целому дню их не было ни возле танка, ни вообще в эшелоне.

Это все жители нашего эшелона видели и знали, и пшеница в больших количествах ходила в виде товара на нашем базаре.

Решились и мы с Иваном. Полтора часа я просидел на паровозе и когда окончательно убедился, что черные фигурки танкистов полностью исчезли из поля зрения по дороге в дальнюю деревню, мы с двумя мешками и воору­женные совковой лопатой с укороченной для удобства рукояткой двинулись к пшеничному эшелону. В крайнем вагоне пшеницы уже было не более по­ловины — люди трудятся. Мы нагрузили мешки, Ивану килограммов семьде­сят, мне килограммов тридцать, благополучно добрались до нашего базара и немедленно включились в коммерческий процесс.

По отсутствию торговых навыков и даже с жизненным опытом Ивана первый блин оказался комом. За всю принесенную нами пшеницу один хит­рый дедок выдал нам литровую бутыль самогона, шмат сала килограмма в полтора, немного картошки и пачку листового табака. Только мы собрались отправиться на избранную в качестве базы легковую машину, как к нам подо­шел один из наших начальников, по чину ОТ-мастер. Он ничего не требовал, ничего не просил, но и без этого было ясно, ради чего он к нам подошел. Иван, чертыхнувшись в сторону, предложил ему стаканчик, но тот отрица-

тельно покачал головой и достал фляжку (приготовил уже, гад). Пришлось делиться по-настоящему, по-русски, то есть на троих. Иван отлил ему треть самогона, отрезал примерно третью часть сала. От остального ОТ-мастер отказался, слава Богу.

Два дня мы с Иваном парили-жарили, пили-ели, гуляли по буфету. То, что добыча наша была в некотором роде не совсем пропорциональна по назначению, так как я — непьющий и некурящий, меня ничуть не обижало; ведь Иван тащил в два раза больше меня, да к тому же на следующий день променял половину добытого табака на сахар, а это уже мне в угоду.

На третий день мы уже превратились в организованную преступную группу: к нам сам подошел упоминавшийся ОТ-мастер и сам предложил повторить акцию, пообещав в случае необходимости помощь и защиту. Те­перь, уже он сидел на паровозе главным наблюдателем, а мы ожидали сигна­ла. Операция и на этот раз была успешной, так же успешной была и коммер­ция, а раздел добычи был по предыдущему образцу.

Из приключений была одна перестрелка, ночью, мы были заперты в ва­гоне, а стреляли из того села в полукилометре от путей, а с нашей стороны -из-под вагонов. Кто стрелял с той стороны, так и осталось неизвестным. Кто-то считал, что из села стреляли партизаны, а большинство — что это были просто перепившиеся пассажиры из нашего же эшелона.

Время шло, а наш эшелон не двигался, и уже никто не верил, что он вообще когда-нибудь тронется. Становилось все холоднее, как-никак середи­на октября, а в вагонах, ни у нас, ни у немцев, печек не было.

Наконец это дошло до какого-то неизвестного нам начальства, и наши вагоны начали освобождать от груза. Работа была тяжелая, так как автомаши­ны не могли подойти вплотную к вагонам; приходилось все перетаскивать вручную. Загружали одновременно пять-шесть машин, и с ними уезжало три-четыре человека из наших.

Нас оставалось все меньше и меньше. Наконец, нас осталось последни­ми шесть человек, в том числе мы с Иваном.

Вот и последний рейс. Грузим из оставшегося, что можно погрузить, бросаем неисправные машины и еще много чего разного, нас сажают на машины, и мы прибываем в город Житомир.

Здесь, в Житомире, мы так и остались группой в шесть человек; куда делись остальные, мы так и не узнали. Занимались мы одной работой: пили­ли на электрическом циркуляре дрова, кололи их и складывали. А потом их развозили, уже без нас, куда-то по всему Житомиру.

В первой половине ноября советские войска стремительным и неожи­данным ударом захватили Житомир. Немцы бежали из города с такой по­спешностью, что даже Организация ТОДТ, никогда не бросавшая на произвол судьбы свое имущество, на этот раз отступила от правила: весь персонал за полчаса уселся в автомашины (погрузили и нас) и рванул по направлению наНовоград-Волынский, оставив все.

Отъехали мы недалеко, а через несколько, дней, когда немцы выбили со­ветские войска из Житомира, возвратились в город, несколько дней лихора­дочно метались по Житомиру, собирая, что осталось и что можно было по­грузить. На этот раз ОТ не мешкала, и мы тронулись в путь. Собирая всякое разнородное имущество, мы при погрузке из одного склада обнаружили двухсотлитровую деревянную бочку с топленым коровьим маслом и тайком погрузили ее на одну из машин.

Считалось, что мы остановимся на постоянное пребывание в г. Ровно, но наша колонна простояла в городе около часа, а затем двинулась дальше. В городе Дубно мы наконец разместились в старинном католическом монас­тыре с толстенными кирпичными стенами. Мы ухитрились перетащить в нашу келью упомянутую бочку и активно занялись истреблением ее содер­жимого, пока чей-то бдительный глаз обнаружил ее, и она была от нас ото­брана. Содержимое ее мы все-таки на добрую треть сократили.

Здесь мы шестеро тоже пилили дрова, на этот раз вручную, и разносили по занятым помещениям монастыря. Нас особенно не охраняли; правда, на воротах всегда круглосуточно стоял часовой, но если нам приходилось выхо­дить, то часовой мог спросить, куда мы идем, а мог и не спросить.

В городе мы были раза три; тут я впервые видел повешенного человека. Повешен он был в парке на дереве, и не на веревке, а на проволоке, на груди висела табличка с надписью: «Партизан. Он убивал немецких солдат».

Вот здесь судьба моя и изменилась неожиданно и круто. 5 декабря 1943 года нам двоим: мне и еще одному, Николаю (это был не тот Николай, кото­рый командовал нами в Лубнах, а другой, родом из Ростовской области), было приказано собраться с вещами и приготовиться к поездке. Мы попро­щались с Иваном, друг он был честный и надежный, и двинулись в путь.

В Луцке, уже ночью, нас двоих доставили в расположение какой-то воин­ской части, где нам предоставили место для ночлега, а утром все выяснилось. Нас передали в казачий эскадрон, который находился в составе Организации ТОДТ и занимался охраной строящихся объектов, складов материалов и про­чее в таком духе. Со мной беседовали командир эскадрона Кайзер (чин его по классификации ОТ я не помню) и заместитель командира сотник-казак. Пос­ле беседы мне объявили, что мне присвоен чин ефрейтора, чем я в душе порядком повеселился. Еще мальчишкой после героических фильмов типа «Чапаев» все мы мечтали о военной карьере. В мечтах я видел себя кем угодно, но только никак не ефрейтором. Но так получилось.

Как я уже сказал, наш эскадрон был подразделением ОТ, задачей которого и была охрана объектов ОТ в Луцке. Я попал в группу, которая по ночам выставляла посты на территории большого лесозавода, расположенного не­далеко от нашей казармы, и патрулировала прилегающие улицы.

Никаких происшествий или нападений на наши объекты не было. Только один раз весь наш эскадрон был двое суток под ружьем: невдалеке от Луцка все эти двое суток шел непрерывный бой: стрельба, грохот разрывов, ракеты и рои трассирующих пуль были всем нам хорошо видны. Говорили, что это было столкновение крупных отрядов советских партизан с бандеровцами. Кто кого одолел, мы так и не узнали.

Наш эскадрон представлял собой отряд из 120 казаков или людей, прожи­вающих в традиционных казачьих областях. Было несколько кавказцев: ады­гейцев и карачаевцев. Немцев в эскадроне было четыре человека: командир эскадрона Кайзер, снабженец Фриц Крамер, один немец непонятной долж­ности, возможно, в качестве переводчика, бывший ваффен-эсэсовец, чем он очень гордился, но после тяжелого ранения попавший в ОТ, и четвертый — простой конюх, пожилой, хилый и унылый.

Несколько казаков были с женами. Женщины работали на кухне и в прачеч­ной и тоже считались служащими по выдаче пайков. Из командного состава, кроме сотника, были: один хорунжий, три вахмистра и сколько-то урядников.

Вооружен эскадрон был плохо: одни винтовки и несколько ручных пуле­метов. Видно, считалось, что в настоящих боях эскадрону принимать участие не придется. Что же, не очень и хотелось.

 

 

10. O ВРЕМЕНИ И О СЕБЕ

Итак, с 6 декабря 1943 года я стал военнослужащим казачьего эскадрона, который хотя и не сражался на фронте и не собирался этого делать и в буду­щем, был все-таки антисоветским и антикоммунистическим формированием, находившимся под полным идеологическим влиянием белогвардейцев, тех самых, которые сражались против большевиков еще в сравнительно недавнее время, в годы гражданской войны. При этом никто меня не спрашивал о моем желании или нежелании стать в ряды борцов против большевизма, против сталинского режима, за что-то более приемлемое для всего советского народа (это в тогдашней формулировке). Просто меня привезли, сгрузили с автома­шины, дали винтовку и лычку на погоны и сказали: «Становись в строй!»

Как я отнесся к этому событию? Коротко не ответишь, поэтому я и хочу рассказать так, как указано в заголовке этой главы, по Владимиру Маяковскому.

Родился и вырос я в коммунистической семье. Мой отец Георгий Варфо­ломеевич вернулся в начале 1918 года с Кавказского фронта полностью оболыпевиченным, активно включился в пропаганду большевизма, а когда на Северном Кавказе развернулись боевые действия, вошел в состав красно­го партизанского отряда. Отряд был крупным, человек в 700, но было очень мало оружия и совсем не было толковых командиров. Поэтому отряд где-то возле Армавира был разгромлен в течение нескольких дней, а оставшиеся 300 человек были захвачены в плен. Здесь отцу довелось видеть своими глаза­ми самого Деникина, которого отец почему-то называл Денекиным и считал его своим спасителем.

Экзекуция, или правильнее сказать, расправа, происходила следующим образом. Руководивший ею офицер приказал коммунистам, евреям и матро­сам выйти из строя. Вышло человек десять; их отвели шагов на тридцать и расстреляли. Офицера это не удовлетворило, он заявил, что в отряде, где все добровольцы, не может быть так мало коммунистов, и потребовал или выйти добровольно, или указать на таких скрывающихся. Никто не вышел, никого не выдали. Тогда офицер приказал рассчитаться по порядку номеров; каждого десятого, а эта человек тридцать, также отвели и расстреляли. Теперь тот прика­зал рассчитаться на первый-второй-третий. Рассчитались, отец — второй, но кого из них тому офицеру вздумается уничтожить на этот раз, никто не знает.

Вдруг показывается, пыля по степи, легковая машина, сопровождаемая конным конвоем всадников в двадцать. Оказывается, сам Антон Иванович Деникин со штабными чинами. Подъезжают; офицер лихо докладывает: так, мол, и так, выявляю красную сволочь. Что-то они негромко разговаривают, потом Деникин подходит к строю.

— Здорово, братцы!

— Здравия желаем, ваше превосходительство!

— Ну, что, еще будете воевать с нами?

— Никак нет, ваше превосходительство!

— Расходитесь по домам, да смотрите у меня!

И уехал. Все пленные не сразу поверили в происходящее, но расправа была прекращена, их увели в какую-то станицу и загнали в большую загород­ку с кирпичной стеной. Там они пробыли всю ночь, опасаясь, что это все-таки какая-то ловушка, но ранним утром, убедившись, что их никто не охра­няет, разбежались по своим селам и станицам. Отец, вернувшись в станицу через несколько дней, узнал, что станичные старики решили его убить, ушел из дома со своим другом; они перешли фронт и вступили в Красную Армию.

Так рассказывал отец. Он много чего рассказывал нам: мне и моему среднему брату Виктору. Ведь отец принимал участие во всех сколько-ни­будь значительных событиях на Северном Кавказе, был в известной 11 армии, командующими которой были Сорокин, Федько и другие знаменитые коман­диры, видел в боях Кочубея, Книгу, а с Жлобой и Апанасенко были хороши­ми друзьями. Когда красные войска на Северном Кавказе были разгромлены, он с уцелевшими остатками проделал тот самый смертельный поход через калмыцкие степи на Астрахань, в котором до Астрахани дошла едва ли чет­верть бойцов, а затем участвовал в обороне Астрахани и Царицына. Когда Кавказская армия генерала Врангеля захватила Царицын, а толпы дезоргани­зованных и деморализованных красноармейцев бежали на север, к Камыши­ну, их задержал только знаменитый поезд Льва Троцкого, на котором все были в кожаном. Троцкий все-таки остановил бегущие толпы частично сво­ими зажигательными речами (отец два раза слышал речи Троцкого), а час­тично массовыми расстрелами струсивших или бросивших свои подразделе­ния красных командиров.

После этого отец в составе той же 11 армии участвовал в «освобождении от проклятых буржуев» Баку, Эривани и Тифлиса. В 1919 году он стал членом ВКП(б), принят ячейкой 32-й стрелковой дивизии, и закончил гражданскую войну командиром пулеметной роты.

После окончания войны отец, благодаря командирскому опыту, партий­ному стажу и некоторой грамотности, стал постоянным номенклатурным ра­ботником районного уровня, работая на разных хозяйственных должностях.

Мой старший брат Алексей закончил 10 классов, отслужил в армии, а вернувшись в станицу, стал деятельным комсомольцем и к началу войны был первым секретарем Ярославского райкома ВЛКСМ. 23 июня 1941 г. ушел в армию.

Средний брат Виктор 20 июня был на выпускном школьном вечере, а через два дня началась война. Последние два года в школе он был секретарем школьного комитета комсомола, то есть тоже был активным комсомольцем.

Из всего рассказанного вроде бы вытекает, что я должен был быть пропи­тан коммунистическим духом насквозь и, как выражался один опереточный персонаж, даже глубже. Но этого не произошло. Я даже не поступил в комсо­мол в школе, куда меня усиленно тянули и дома, и в школе.

Я много читал, очень много. По сути дела, я прочел всю нашу Ярослав­скую районную библиотеку, и не только литературу художественную, но и политическую, и историческую. Меня очень интересовали события револю­ции и гражданской войны; и об этом, с дополнениями из рассказов отца, я знал очень много. Лет с одиннадцати я регулярно читал газеты, центральные и местные, и следил за внутренними и международными событиями. По­мню, как я передвигал красную нитку на карте Испании вслед за передвиже­нием фронтов гражданской войны.

Грянул 1937 год. Прошло несколько просто оглушающих судебных про­цессов, где еще недавно великие пролетарские полководцы и бесстрашные борцы за дело рабочего класса и соратники Ленина превращались в негодяев и подлецов, продававших свою родину и свой народ за горсть сребреников, и достойных по этой причине самой лютой казни. Которая им, конечно, и обес­печивалась пролетарским правосудием с Вышинским и Ульрихом. Мое смя­тение увеличивалось и школьными событиями: чуть не каждый месяц нам приказывали замазывать черной тушью портреты в учебниках истории, за­тем начали приказывать вырезать портреты из книг, а потом было просто велено сдать все учебники истории, суля страшные кары тому, кто не сдаст.

Я было сунулся с вопросами к отцу, но он хмуро оборвал меня и прика­зал ни с кем на эту тему даже не заговаривать.

Каток сталинских репрессий дошел уже и до нашей станицы. Первый секретарь райкома Хаетович был арестован, увезен в Армавир и там, по слухам, расстрелян в эту же ночь. Были арестованы председатель райиспол­кома Рябочкин, половина сотрудников аппарата исполкома, 13 из 19 предсе­дателей колхозов, оба директора МТС, почти весь персонал районной ветле­чебницы и Бог его знает, кто еще. Позже в Ярославской был организован над ними показательный процесс, его транслировали по сети радио и громкого­ворителями на улицах. Я тоже слушал и, будучи совсем мальчишкой, пора­жался тем нелепостям, которые там произносились, преподносились как вра­жеские действия, направленные на подрыв Советской власти, а то и как рес­таврацию капитализма. Хорошо еще, что их не объявили японскими шпиона­ми, но приговоры были суровыми: Рябочкин и несколько других получили по 15 лет, остальные тоже немало.

Сгущались тучи над отцом. Он занимал в это время должность районно­го уполномоченного Комитета по заготовкам при Совнаркоме СССР, то есть был третьим лицом в районе и к тому же неподвластным райкому, что приво­дило к некоторым стычкам. Хаетовичу иногда хотелось подправить кое-какие цифры, чтобы район выглядел лучше, но отец не шел ни на какие подтасовки, и это, конечно, влияло на их отношения. Совсем другие отношения, вполне дружеские, были у отца с Рябочкиным, он бывал и у нас дома с женой Марь­ей Михайловной, которая преподавала у нас литературу.

Так вот, когда отца «разбирали» на партсобрании, его обвиняли в том, что он был «другом врага народа» (это за Рябочкина) и что они с Хаетовичем маскировались «враждой», чтобы им было сподручнее совместно прово­дить вражескую работу в пользу всемирного империализма. Одним словом, как говаривал мой дед: «Что сову пеньком, что сову об пенек».

Отца исключили из партии, и ожидалось худшее. Мать и отец не спали по ночам, и если где-либо поблизости слышалось тарахтенье автомобиля, они вскакивали с постели и подходили к окнам: не за нами ли? За отцом так никто и не приехал. Почему это произошло после таких обвинений, никаких объяс­нений отец не давал, а на вопросы матери отвечал, что произошло чудо.

Что это было за чудо, я узнал много лет спустя, во время хрущевской оттепели, после разоблачения культа личности Сталина и начала процесса реабилитации сотен тысяч, а то и миллионов жертв сталинско-бериевского режима. Помогло же этому и то обстоятельство, что в это время вопросами поиска пострадавших и их реабилитации занимался в райкоме КПСС мой двоюродный брат Виктор Меркулов. Он изучал архивы, разыскивал уцелев­ших свидетелей, информация от которых тоже могла повлиять на ход рассле­дования и решение о реабилитации.

Он и рассказал мне об этом чуде.

Вся районная верхушка была вызвана в Краснодар, за исключением, ко­нечно, тех, кто уже был арестован и тех, кто уже был ликвидирован. Партий­ное и советское краевое руководство все уже было «врагами народа», кру­гом были новые люди, а один из секретарей крайкома вроде был привезен из Ставрополя, и никто его еще не знал в лицо. Процедура сортировки «быть или не быть, вот в чем вопрос» была следующей: все толпились в приемной и в коридоре, в кабинет вызывали по одному, и там в течение пяти-десяти минут этот вопрос решался. У дверей кабинета стояли два «лба» из НКВД; каким-то образом они получали сигнал из кабинета, и у выходящего было две судьбы: или его эти два «лба» брали под руки и выводили в другие двери, или же они выходящего не трогали, и он свободно выходил в коридор и от­правлялся на все четыре стороны.

Вызвали Рябочкина. Через несколько минут он вышел, чекисты взяли его под-руки, он повернулся, проговорил: «Жора, скажи Марье Михайловне ...», — но его резко толкнули и вывели.

Следующим был отец. Зашел в кабинет, сидят трое: в середине новый секретарь крайкома, по бокам краевой прокурор и начальник краевого НКВД, на столе груда бумаг. Секретарь поднимает голову и с удивлением спрашива­ет: «А ты как сюда попал?»

Вот оно чудо! Партизан из того же отряда, что и отец, вместе воевали, вместе попали в плен к деникинцам, вместе были спасены, как они считали, самим Деникиным. Фамилий они оба не помнили, а в лицо друг друга узнали. Начальник НКВД что-то начал тому говорить, показывая на лежащие перед ними бумаги, но тот качнул головой и сказал: «Езжай домой, разберемся». В полной достоверности этого рассказа я не уверен, но другого у меня нет.

Через месяц или два, инструктор крайкома приехал в Ярославскую, было проведено партсобрание по рассмотрению жалобы отца. Это уже была пятая или даже десятая жалоба; я потому знаю, что я их все писал под диктовку отца, ибо почерк отца не смог бы разобрать ни один аптекарь. Эти жалобы знакомые отца или наши родственники тайком бросалм в почтовые ящики железнодорожных поездов; отец опасался перехвата писем на на­шей станичной почте. Ни на одну жалобу ответа не было. Особенно отец надеялся на помощь или хотя бы на ответ от Иосифа Апанасенко, которого считал своим другом и которому однажды крупно помог. Во время одной из партийных чисток отец был хотя и рядовым членом комиссии по чистке, но голос имел. Апанасенко был обвинен в партизанщине и невыполнении приказов (а за ним это водилось) и только голос отца спас его от исключе­ния из партии. Апанасенко не ответил, хотя не исключено, что он письмо просто не получил. А возможно, он и сам в это время был под дамокловым мечом как очередная жертва. Ведь из его боевых товарищей, воевавших на Северном Кавказе, уже попали под топор очень многие: Левандовский, Жлоба, Ковтюх, если я не путаю. Скорее всего, и он чувствовал себя не очень уверенно, чтобы влезать в какие-то хлопоты по защите почти разоб­лаченного «врага народа».

Партсобрание было бурным, доносители-хулители-обвинители не сразу сложили оружие, но инструктор был неумолим: не надо слухов и сплетен, давайте факты. А фактов, кроме преферанса с врагом народа, не было.

Отца восстановили в партии, но с этого времени он замолчал, не расска­зывал нам, своим детям, ничего, да и с другими людьми поступал так же.

Рассказал Виктор мне также, за что расстреляли Хаетовича. Он был эс­тонский еврей и эстонский коммунист. Компартия в Эстонии была запреще­на, он был в подполье и руководил какой-то группой. Полиция раскрыла их группу, ему угрожал арест, он перешел границу, и его оставили в СССР. Чело­век он был опытный и грамотный, ему, естественно, хотелось должности повыше, но тогда существовало правило, по которому для назначения на пост первого секретаря райкома нужен был определенный стаж, которого ему не хватало. И он в той затертой, замызганной эстонской бумажке, кото­рая должна бьша подтвердить партийный стаж, подправил одну цифру. За это и был расстрелян без суда. И жену свою обрек на мучительную смерть. В нашей станице до войны не было воров, и двери не запирались. Но одна воровка в станице все же была. Звали ее тетка Маруська, и она несколько раз попадалась то на одной курице, то на нескольких початках кукурузы. Ей дава­ли три-четыре месяца. Когда началась война, она отбывала свой очередной срок, но быстро возвратилась и всем рассказывала, что была в одном лагере с женой Хаетовича. Их везли с Западной Украины, но немцы пересекли пути движения их эшелона. Тогда охрана распустила уголовниц, а политических загнали в несколько вагонов и сожгли.

Как же могли повлиять все эти события в стране, в станице, в семье, вся эта информация из газет, радио, рассказов отца и множества слухов на миро­воззрение и миропонимание развитого, начитанного, склонного к анализу подростка? Стал ли я убежденным антисоветчиком, ярым врагом коммунис­тической идеи?

Нет, конечно. Для этого у меня просто не хватало знаний, не было достаточного жизненного опыта. Я ничего не знал о ЧК, кроме того, что у чекистов чистые руки, холодная голова и горячее сердце. Я ничего не знал о методах и способах коллективизации и раскулачивания. Я пережил голод 1933 года, я видел валявшиеся на улицах станицы трупы людей, но я не представлял его масштабов, его причин и следствий. Я знал о суще­ствовании знаменитого людоедского закона от седьмого-восьмого, но я не мог даже представить количество жертв этого закона. А я ведь был «активным участником» применения этого закона. Нам, первоклашкам, выдали большие жестяные бляхи с надписью «Охрана урожая», и мы шай­ками человек по десять бегали по скошенным полям, а завидев собирав­шую колоски бабку, с дикими воплями окружали ее. Затем конные комсо­мольцы с такими же бляхами вели ее в станицу, и она шагала босыми ногами по стерне, зажатая с двух сторон конями. Думаю, что даже Аль Капоне не провожали столь торжественно.

Что же произошло со мной? Я просто перестал всему верить: и газетам, и радио, и художественным произведениям социалистического реализма, и выступлениям политиков — всему! Пытался что-то вычитать между строк, уловить какой-то потаенный смысл, но все это плохо мне удавалось — не хвата­ло знания жизни.

Меня изрядно коробило и неумеренное восхваление Сталина, припи­сываемые ему во всех аспектах жизни успехи, тем более что отец, расска­зывая нам о гражданской войне, очень скромно оценивал роль Сталина в обороне Царицына.

Это недоверие к любому произнесенному или напечатанному слову сохранялось у меня и здесь, в казачьем эскадроне. Мы получали газеты «Ка­зачья слава» и журнал «На казачьем посту»; в них публиковалось много ма­териалов о советской жизни во всех ее аспектах, но я и им не здорово верил, то есть был чистым апостолом Фомой, который заявлял, что не поверит, если не вложит свои персты в раны Господни. Вот и я не мог нигде воочию увидеть эти самые «раны», то есть убедительные факты, доказывающие правдивость и истинность приводимых в газетах рассуждений и изложений.

И только в ГУЛАГе я увидел столько людей, столько этих самых фактов, что для такого количества «Господних ран» не хватит никаких перстов. Это была в своем подлинном виде Энциклопедия всей советской жизни в ее ста­линском варианте.

Но это было потом.

Читатель уже, конечно, понял, что вступление в казачий эскадрон не было для меня какой-то трагедией. А было любопытно и познавательно.

Кроме того, мне страшно надоело пилить дрова.

 

 

11. БЕГ

Новый 1945 год ваш эскадрон встретил в городке Сулеев, расположен­ном километрах в двадцати восточнее Петрокова, по-немецки Петрикау, по-польски Петркув. Сулеев стоит на реке Пилице, притоке Вислы; по этой реке немцы возводили линию укреплений, а делом этим, конечно же, занималась организация ТОДТ. Наш эскадрон нес свою привычную служ­бу: охранял строящиеся объекты, доски, бревна, бетономешалки и так далее. Разместились казаки в зданиях известкового завода, а унтер-офи­церский состав — в нижнем этаже большого двухэтажного жилого дома, принадлежавшего местному зажиточному поляку, В одной из комнат нас было трое: вахмистр Петр, урядник Каплан, адыгеец и я, тоже уже став­ший урядником. Жили мы дружно.

Руководила строительством ОТ, а рабочую силу поставляли три лагеря, вернее, один лагерь, разделенный проволокой на три части: советские воен­нопленные, евреи (говорили, что это венгерские евреи) и польская моло­дежь, парни и девушки 16-18 лет, которые сменялись через каждые две неде­ли. Польская часть лагеря, хотя и имела ворота, вышки и прочие атрибуты, но никто их не охранял, а в проволочном ограждении, обращенном в сторону Пилицы, поляки проделали огромную дыру, через которую ходили все, в том числе и мы, направляясь купаться на Пилицу.

Тогда мы ничего не знали об Освенциме, Майданеке и прочих подоб­ных местах, мы нигде не видели убийств и других способов уничтожения людей, но обращение немцев с евреями было жестоким, просто бесчело­вечным. Вот простой пример: кончается рабочий день, наша группа подхо­дит, чтобы принять объект под охрану, конвоиры начинают строить рабо­чих, но если с советскими пленными обращаются более или менее по-чело­вечески, в крайнем случае покрикивают, то евреев бьют, толкают, травят собаками, страшно смотреть, и потом в лагере тоже можно было это видеть через проволоку, и не один раз.

Местность была лесистая, кое-где лес подступал вплотную к окраинам Сулеева. Однако никаких опасных событий не происходило: поляки на нас не нападали, мы их не трогали. Более того, иногда были очень любопытные случаи. Так, однажды, в станционном буфете один изрядно подвыпивший «пан» рассказывал нам целых полчаса, как они следовали за нашим эскадро­ном от города Кельце, где мы выгрузились с эшелона, до самого Сулеева по местности, где везде торчали знаменитые немецкие плакаты с надписью «Опасность банд. Проезд запрещен!» При этом они все время обсуждали вопрос: нападать или не нападать? Они нас не тронули.

Все вооруженные отряды в окружающих лесах принадлежали Армии Крайовой и подчинялись Лондонскому правительству, которое не очень-то дружило с СССР.

Каплан завел любовные шашни с дочкой хозяина нашего дома, хоро­шенькой Марысей, и мы с ним часто заходили к хозяевам на второй этаж. Там нередко мы встречались с ее родным дядей, который был лесничим и постоянно жил где-то в лесу. Не знаю, состоял ли он формально в АК, но что у него были с ними постоянные контакты (в лесу же живет), мы ничуть не сомневались. Несколько раз он спрашивал напрямую, на какого «дьябла» мы помогаем бошам. Мы отвечали, что мы не помогаем бошам, а боремся против большевиков, но это его не убеждало. Пару раз он прямо предложил перебежать в лес и обещал все это организовать и устроить.

Все это было до Варшавы. С августа 1944 года положение не только вбли­зи нашего расположения, но и во всей Польше круто изменилось. Если до этого большинство польского населения с нетерпением ждало прихода Крас­ной Армии, то с началом Варшавского восстания настроение поляков стало откровенно враждебным.

Что бы ни утверждали советские и просоветские историки, в самой Польше в то время все было абсолютно ясным для всех. Лондонское польское правительство, зная, что советские войска вот-вот подойдут вплотную к Вар­шаве, сосредоточило в городе большинство боеспособных подразделений и даже направило туда несколько министров. Намерения были простыми: АК уничтожает немецкий гарнизон Варшавы и восстанавливает какой-то госу­дарственный порядок. Подходят советские войска, и теперь они вынуждены как-то сотрудничать с восстановленной государственной властью и имею­щейся у этой власти вооруженной силой. И такое сотрудничество должно осуществляться на всей территории Польши, принятые для двух союзных государств в борьбе с общим врагом.

Так планировали поляки, и вначале события происходили, с их точки зрения, вполне благополучно. 28 июля 1944 года советские войска форси­ровали Вислу южнее Варшавы и создали плацдарм на ее левом берегу. 31 июля 2-я танковая советская армия прорвалась к Праге — предместью Вар­шавы на правом берегу Вислы, а на другой день, 1 августа, началось вос­стание. За первые два дня отряды АК фактически уничтожили немецкий гарнизон Варшавы, и вот она радость — встреча двух армий, сражающихся против одного врага. Это было в мечтах и планах. Действительность была неожиданной и страшной. Советские войска остановились как вкопанные на всем протяжении фронта возле Варшавы. И немцы, пользуясь пассив­ностью советских войск, принялись усердно и систематически уничто­жать бойцов АК и город Варшаву. 2 октября оставшиеся в живых бойцы АК сложили оружие. Прекрасный город Варшава представлял из себя груду развалин, заваленную трупами людей, лучших людей польского наро­да. Так, по крайней мере, считали поляки.

О том, чего добивались поляки, я уже говорил. Но, как говорится, одно думает гнедой, а другое — тот, кто его седлает. А седлал все события в то время в том регионе только один человек — Иосиф Сталин. Ему же вождю мирового пролетариата, вовсе ни к чему было иметь в Польше людей, наверняка не желавших помогать ему в построении мирового ком­мунизма. Тем более, что он уже заранее, буквально за несколько дней до качала восстания создал в Люблине Польский Комитет нацивнального ос­вобождения, в составе которого была, например, Ванда Василевская, по званию — полковой комиссар Красной Армии, и другие подобные ей липо­вые поляки. Была создана и Польская Армия, в составе которой едва ли было много настоящих поляков. Настоящие поляки были в Армии Андер-са и сражались в Италии, а здесь в Польскую Армию загоняли любых рязанцев и вологодцев, лишь бы фамилии их звучали наподобие Ковальс­ких, Малиновских и прочих Перечертановских. Я в своей жизни встречал немало таких людей, служивших в Войске Польском и не знавших ни слова по-польски. Более того, расскажу прямо-таки анекдотический случай. Покупаю как-то еще в советское время, книгу рассказов польских писате­лей. И натыкаюсь на такой рассказ. Автор, просоветски настроенный по­ляк, заканчивает какие-то ускоренные курсы артиллерийских офицеров, получает чин и направляется на службу в артиллерийский дивизион Вой­ска Польского. Напоминаю — ВОЙСКА ПОЛЬСКОГО. Прибывает он туда и оказывается единственным офицером в дивизионе, говорящим по-польски. В дивизионе офицеров — человек 25-30.

Вот тебе и польская армия!

Вот по всему этому и стояли советские танковые дивизии на берегу Вис­лы, ожидая, когда немцы добьют Армию Крайову.

И это знали все. Знали и немцы. Всем известно, какие жестокие рас­правы учиняли немцы над захваченными партизанами и вообще участни­ками Сопротивления в любой стране. На этот раз все было по-иному. Немцы отнеслись к сдавшимся повстанцам просто милостиво, многих разослали по рабочим польским лагерям, где они были без охраны, по крайней мере, видимой. Эта все было сделано для того, чтобы они расска­зывали полякам о событиях в Варшаве. В Сулеев тоже привезли человек 5-6; с двумя из них я очень подробно беседовал. Я сейчас читаю в Советской Энциклопедии «Великая Отечественная война», сколько тысяч самолето­вылетов сделала советская авиация, снабжая повстанцев всем необходи­мым. А мои собеседники утверждали, что за два месяца восстания Сове­ты не сбросили ни одного патрона, ни одного сухаря. Некоторую помощь, хотя и совсем недостаточную, оказывали англичане, аж из самой Англии, на четырехмоторных бомбардировщиках.

Кому верить? Я склонен больше верить самим полякам, ведь в той же Энциклопедии я вижу столько всякой и разнообразной лжи по многим собы­тиям, по многим личностям, и вообще по всему на свете.

Результат же этих и советских и немецких действий был один — ненависть всех, повторяю, всех поляков ко всему советскому. И после этого Сталин хо­тел построить в Польше социализм.

Даже наш приятель дядя-лесничий теперь говорил: «Если вы теперь зая­витесь в любой отряд, а там узнают, что вы намереваетесь ждать красных, вас убьют в тот же день». Что касается просоветских партизанских отрядов АЛ (Армии Людовой), то что-то я о них не слышал. Возможно, эти отряды суще­ствовали только в советской и просоветской пропаганде.

Ноябрь, декабрь. Стало холодно, выпал снег. К тому же у нас появился особо проклятый объект. В глухом лесу начато строительство какого-то важ­ного командного пункта, а это в шести километрах от Сулеева. Каждый день в час ночи туда отправляется смена, а предыдущая возвращается в казармы.

Меня это все вроде бы не касалось: я был командиром пулеметчиков. У нас в эскадроне было четыре станковых пулемета Шварщюзе, правда, один из них неисправный. Это были неуклюжие, тяжелые окопные пулеметы времен первой мировой войны, с водяным охлаждением, на мощных треногах, с длинными пламегасителями.

Вообще, делать этим пулеметам было нечего, и пулеметчики ходили в обыч­ные караулы. А я время от времени подменял урядников в разных местах.

Но дьявол в своих античеловеческих деяниях не дремлет, и я влез все-таки в чрезвычайно неприятное для меня дело.

Был у нас в эскадроне один казак по фамилии Антипов в возрасте под пятьдесят. Служил он сапожником, и было у него две пламенные страсти, а точнее две ненависти. Первая — он люто ненавидел Советскую власть, а вторая — так же, если не сильнее он ненавидел всех мало-мальски грамотных людей, считая их всех виновниками и малых, и больших бед на белом свете. И, соот­ветственно, никогда не жалел по их адресу русских выражений во всем их многообразии, Я, естественно, попадал под его ярость, а так как я не имел привычки молчать, то это приводило к перебранкам и стычкам (без драк, конечно, потому что и он, и я не употребляли крепких напитков).

После одной из таких перепалок мне сказали, что разбушевавшийся ка­зак пообещал четверть бимберу — польской самогонки тому, кто отправит меня на «проклятый» объект. Я немедленно передал это вахмистру Петру, который был не прочь «заработать» эту четверть, он немного, помялся, но я проявил настойчивость (ну, не осел?), и он согласился.

В двенадцать часов ночи я впервые веду смену на «проклятый» объект. Идем по извилистой тропинке в густом лесу, и я сразу же думаю, что если кому-то вздумается устроить на нас засаду, то нам всем здесь и гибель, неко­торые меры все же принимаю: разбиваю наш отряд натри части: впереди мы двое, метров через десять шестеро, еще через десять последнее два. Так появ­ляются хоть какие-то шансы кому-нибудь успеть занять оборону.

Доходим благополучно, нас окликают. Никаких паролей, узнаем друг друга по голосам. Урядник уходящей смены объясняет мне схему караула. Я расставляю своих, а те уходят.

Схема такая: три парных поста по приблизительно равностороннему тре­угольнику со сторонами метров 70-80, внутри треугольника — готовый блин­даж, возле него — ручной пулемет с двумя пулеметчиками. Мое место в блин­даже с одним помощником; и мы с ним должны через каждые полчаса-час обходить парные посты.

После первого обхода и некоторых размышлений я пришел к такому вы­воду: если кто-то вздумает на нас напасть, защитить наши доски и железки мы не сможем. Хуже того, защитить мы не сможем и самих себя, что гораздо, важнее. Нужны реформы, и они последовали незамедлительно. Треуголь­ную конфигурацию я сохранил, только теперь сторона стала размером мет­ров десять, так что часовые могли видеть друг друга и при необходимости даже разговаривать. И вместо двух на постах и возле пулемета я оставил по одному, и они могли менять друг друга. Теперь мы смогли бы в случае чего какое-то время продержаться.

Конечно, к утру, когда должна была подходить рабочая сила, а с ней вся­кое начальство, мы разместились по старой схеме и отрапортовали, что все в порядке, а доски целы.

Хорошие идеи распространяются быстро.

12 января 1945 года советские войска начали одно из своих самых мощ­ных наступлений на всем фронте, почти, как говорили поляки, «од можа до можа». А 15 января рано утром наш эскадрон двинулся из Сулеева. Конный взвод на конях, а мы пешком. До Петрокова добрались быстро, а дальше движение замедлилось: дороги были запружены движущимся транспортом всех типов и видов. Почти проехали Петроков и остановились снова: впереди пробка. Мы втроем: Петр, Каплан и я прошли вперед с полкилометра, дошли до перекрестка и остановились, поджидая свою колонну. Но не дождались.

Послышался грозный гул; с востока приближалась большая, штук в 20, группа советских пикирующих бомбардировщиков ПЕ-2. Все бросилась врас­сыпную, я перепрыгнул каменный канальчик шириной чуть меньше метра, подумал было, что хорошо укрыться в нем, но по нему текла вода, хотя и всего на пару сантиметров, но ложиться в воду в январе я не решился.

Во время войны по всей Европе возле дорог везде были вырыты щели для укрытия от воздушных налетов. Я добежал до такой щели, и хотя она была уже забита людьми, лег сверху. И сразу раздался вой пер­вой бомбы. Щели эти роются зигзагом, и так получалось, что я лежал на одном конце щели, а на другом точно в таком же положении лежал не­мец-майор. Мы оказались в роли наблюдателей, потому что те, нижние, видеть ничего не могли.

Интересная получалась картина. Мы с майором выкрикиваем: «Пики­рует! Сбросил», и человеческая груда сжимается, мы с майором опускаемся и тоже оказываемся ниже уровня земли, то есть в укрытии. Потом грохот разрывов, свист пролетающих осколков, и мы начинаем потихоньку припо­дыматься над землей. И так — много раз. В нашу щель ни одна бомба не попала, иначе я не рассказывал бы эту историю.

Все имеет свой конец, самолеты отбомбились и уходят, все уцелев­шие выбираются из своих укрытий. Я снова перепрыгнул через канальчик и вижу, что некоторые поднимаются и из него. Смерть страшнее, чем мокрая шинель.

Что творится на дороге! Все разбито, изуродовано, трупы убитых, крики раненых, куски разорванных тел людей и лошадей. Кругом кровь, кровь, кровь. Наша троица собирается вместе: что делать? Неизвестно, что с нашим эскад­роном, досталось и ему или миновала его чаша сия?

Размышлять некогда: на небе с востока опять что-то гудит. В это время почти рядом с нами послышался рокот работающего двигателя, видим: не­сколько солдат завели уцелевший грузовик и вот-вот тронутся. Повторяю -размышлять некогда, мы забираемся в кузов автомобиля и поскорее от страш­ного, перекрестка. А там, через пару минут опять загрохотало.

Мы достаточно знали географию этого района Польши, чтобы быстро по дорожным указателям определить, что едем мы в сторону Лодзи, что было нам совершенно ни к чему. Если наш эскадрон еще цел, то движется он или в сторону Бреслау, или в сторону Глогау, где есть переправы через Одер. Поэтому в городе Пябьянице мы покинули автомобиль и двинулись пешком на Калиш, что более или менее отвечало, возможному движению эскадрона.

Итак, наш отряд: три человека, все начальники, вооружение — один авто­мат, две винтовки, три пистолета, продовольствия нет, средств транспорта нет, возможностей ночевать в открытом поле нет. Петр и Каплан в шинелях, я в теплой куртке, которая туда-сюда: можно сделать камуфляжной, можно бе­лой. Но и в ней на голую землю или снег не ляжешь. Положение почти как наполеоновской армии, уходящей из Москвы.

Движемся пешим порядком, расспрашивая поляков. Мы можем обой­тись и без расспросов, но нам не хочется идти по хорошим автомобильным дорогам, памятуя Петроков и ПЕ-2. Поэтому мы и используем по возможно­сти всякие боковые дороги, дорожки и тропиночки. Поляки не сразу понима­ют, кто мы такие, а это мы им и не очень разъясняем. Просто мы с Капланом уже вполне сносно говорим по-польски, и это здорово помогает.

Прошли километров пятнадцать, начинает темнеть, пора подумать о ночлеге. Видим справа, в полукилометре от дороги, большую группу стро­ений и направляемся туда. Крупный фольварк, конюшни, телятники, сви­нарники, мастерские, много людей, все — поляки. Переночевали, утром нас накормили, можно в путь, но у кого-то появляется идея: а не разжить­ся ли нам здесь транспортом? Находим управляющего — поляка, он рас­сказывает, что владелец всего этого, немец уехал позавчера, сказал, что вернется через неделю, строго приказал, чтобы все было в порядке, ника­ких потерь и убытков.

Мы в свою очередь разъясняем ему ситуацию, говорим, что немец не вернется ни через неделю, ни через сто недель, а через неделю здесь будут большевики, которые заберут все без разговоров, и отвечать будет не перед кем. А ему самому, если он хорошо служил немцам и не хочет за это полу­чить от большевиков что-то страшное, лучше всего взять подводу и скрыться у каких-либо родичей в глухой деревне. А кроме того, он должен выдать нам пару лошадей и подводу.

Управляющий было слегка помялся, но я настрочил ему расписку, что воинская часть № 1785/17 реквизировала подводу с лошадьми для военных надобностей, и он уступил. Каплан считался у нас лучшим специалистом по лошадям, и уже через час мы выезжали на подводе, запряженной парой ве­ликолепных лошадей и с тремя мешками овса.

Если управляющий не последовал нашему совету, он совершил боль­шую глупость. Мы ему говорили о неделе. Разговор этот состоялся 16 января, а уже 19 января Красная Армия захватила Лодзь, а это от его фольварка не более 40-50 километров.

А мы несемся легкой рысью на Калиш. Кони — ясные соколы, спасибо Каплану. Если движение всего потока по шоссе кажется нам слишком мед­ленным, то мы направо, через кювет, пахота, не пахота, нам все равно, нахо­дим какую-нибудь проселочную или полевую, и — вперед. Прикидываю, что наша средняя скорость раза в три выше той шоссейной скорости непрерыв­ной разнотранспортной змеи.

Происходят и неожиданности. Едем вот так полевой дорогой, впереди шагает человек с винтовкой на ремне, и спина этого человека кажется нам знакомой. Догоняем, точно — Ленька, казак из нашего эскадрона, вернее быв­ший казак. Самый недисциплинированный, нередко под газом и на посту неаккуратный, короче говоря, грешный во всех отношениях. Его неоднократно наказывали и, наконец, из Сулеева куда-то отправили, по слухам, в лагерь военнопленных. И вот теперь он нам попался на глухой польской дороге.

Теперь наша группа вообще стала превращаться в подлинное войсковое подразделение — у нас появился первый рядовой.

Наша маневренность имела еще одну очень благоприятную сторону, она, во-первых, давала возможность вообще объезжать населенные пункты, где сильно замедлялось движение, а во-вторых — уменьшало опасность по­пасть под бомбежку, что уже однажды и произошло. Все немецкое населе­ние уходило на запад до последнего человека, оставляя дома, вещи, скот и всякие запасы. Это была уже территория не генерал-губернаторства, а райо­ны, полностью включенные в состав рейха. Поляки здесь не имели никаких прав и только могли быть работниками у немцев, помещиков или полупоме­щиков. Жили немцы по нашим тогдашним понятиям очень богато. Дома, обстановка, мебель, ковры, посуда — все это просто поражало. Всякого тря­пья, даже очень богатого, можно было набрать сколько угодно, но мы ничего не брали, зачем нам все это? Только в одном доме мы погрузили на подводу с десяток роскошных одеял, атласных и украшенных узорами из мелких пер­ламутровых пуговиц, причем из настоящего перламутра. Для нас это было просто необходимостью, приходилось ночевать и в сараях, и в чистом поле. Хотя и жалко было иногда укладывать такую красоту на грязную солому.

Транспортную проблему мы решили. Настало время решить и продо­вольственную. Подъезжаем к вечеру к очередной усадьбе. Роскошный дом, метрах в ста — жалкие халупы поляков. Распрягаем, осматриваемся. Коровни­ки, свинарники, живности всякой много. Решаем приступить к заготовкам.

Для начала посылаем Леньку за поляками. Вообще, если надо кого-то привести, то Ленька в таком деле незаменим. Через десять минут трое мужи­ков-поляков перед нами. Объясняем: нужно зарезать трех свиней и к утру разделать и засолить. Половина мяса — ваша. Поляки не соглашаются, боятся наказаний со стороны немцев. Нужно сказать, что здесь, на территории Гер­мании совсем другие поляки, чем в Генерал-губернаторстве; там — гордые, смелые, здесь — забитые и запуганные.

После некоторых переговоров они соглашаются заняться разделкой, если мы сами зарежем свиней. Ну, это не вопрос. Ленька идет в свинарник, не­сколько выстрелов, и «забирайте свиней и начинайте!»

Проходим мимо одной из запертых дверей, я спрашиваю поляка, что здесь, он отвечает: мука. Открываем дверь, действительно, штабель мешков с мукой. Когда на мой вопрос поляк отвечает, что их «кобеты» сами пекут хлеб, я отправляю с ним мешок с заданием напечь к утру сколько можно хлеба.

Работа закипела: поляки разделывают, режут, смолят соломой, солят, ук­ладывают. А у нас — кто-то на посту, мы не ночуем без охраны.

— Пан офицер, а голову куда?

— Тащи домой. Вас трое, и голов три.

— Пан офицер, — это очередному постовому, — а кишки куда? А печенку?

— Все тащите домой.

И так далее. Конечно, мы бы не отказались от свежей колбаски, но дело это требует времени, да и работа эта женская, а женщин в нашем дружном коллективе не было.

К утру все было готово: на подводе два больших деревянных ящика с засоленным салом, один ящик со свежим мясом (январь все-таки) и мешок муки. Подошли две полячки, принесли двенадцать огромных как автомобиль­ное колесо караваев с райским запахом и немедленно начали варить свежую свинину с луком. Все поляки сначала отказывались разделить с нами трапезу (мы — паны, они — рабы), но мы настояли, и пир удался на диво.

Подхожу к одной из полячек, которые пекли хлеб. Не молоденькая, лет тридцать, но красива как богиня. Полячки — самые красивые женщины на свете; это еще Пушкин знал, а я подтверждаю.

— Мука дома есть? — спрашиваю.

— Мало.

— Иди, скажи мужу, чтобы взял мешок муки и отнес домой.

Она заулыбалась и стала еще краше, хотя это, вроде, было и невозможно, подходит к мужу, разговор идет, она требует, он отказывается. Я подзываю Леньку, мы забираем поляка, подводим к кладовке, поворачиваем спиной к кладовке, берем мешок, кладем ему на плечи и выводим за ворота.

— Скажи мужу, — говорю я красавице, — если он сбросит мешок на дороге, мы его убьем.

И они пошли.

Вот здесь у меня и появилась мысль о политической и экономической реформе. Мы знали, что при Польше здесь были крестьяне-единоличники, жили бедно, но корова была у каждого. Немцы забрали землю и отобрали коров, поляки стали батраками и без коров.

Реформу одобрили все, и через 20 минут Ленька организовал все: чело­век пятнадцать поляков стояли перед крыльцом нашего дворца, а с десяток женщин робко толпились возле ворот, не ожидая, видимо, ничего хорошего.

Я произнес речь по-польски.

— Я не вем, Панове, цо то бендзе с земье, але крову, хто хце, може отши-маць... и так далее в том смысле, чтобы они сейчас же разобрали коров по дворам, потому что немцы не вернутся, а Советы заберут все, и поляки опять останутся ни с чем. Женщины возле ворот оживились, заговорили, но мужи­ки почти не среагировали: стоят и хмуро молчат. То есть, ясно обнаружилось четкое политическое размежевание: пани — за, паны — против. Тут снова включился Ленька, он взял ближайшего поляка за плечо и повел в коровник; и вот они выходят, поляк ведет корову за веревку, привязанную к рогам, а Ленька подталкивает прикладом, нет, не корову, а поляка.

— Доведи до дому, привяжи во дворе и скажи ему, что если выведет коро­ву на улицу, мы его убьем, — кричит громко Леньке Петр по-русски, но поля­ки понимают шутку, ухмыляются, не боятся.

После этого человек пять-шесть к радости женщин взяли по корове, и повели ко дворам уже безо всякого нажима.

Время нас поджимало, и закончить реколлективизацию полностью не удалось, хотя и часть муки мы успели раздать. Мы двинулись в путь, теперь уже достаточно обеспеченные продовольствием, к тому же перед самым отъездом нам погрузили на подводу бидон с молоком.

На следующий день, двигаясь в общем потоке, мы увидели впереди ка­кой-то городок и, как всегда, свернули с асфальта, проехали небольшою рощу, нашли подходящую объездную проселочную дорогу и уже находились на одном уровне с центром города, как появилась большая группа советских самолетов и устроила настоящий ад в городе, хорошо видный нам с возвы­шенности, по которой пролегала наша дорога. Грохот, дым и пламя закрыли весь город. Вовремя мы свернули. Вдруг видим: от города прямо по полю к нам мчится всадник. Главное — всадник в белой папахе. Мы замахали руками, даже стрелять вверх начали. Подъезжает он к нам. Разговор простой.

— Казак?

— Казак. А вы: кто?

— И мы казаки.

— А еда у вас есть?

— Есть, сколько хочешь.

— Можно, и я к вам? -Валяй.

И стало у нас конное разведывательное подразделение. Подъезжаем к Одеру. Мост в городе Глогау. По всей нашей нескончаемой колонне разгово­ры: на мосту строжайший контроль, всех задерживают, сортируют, а кого-то ловят и даже расстреливают. Нам все это ни к чему, мы сами по себе, и решаем, что и мост нам не здорово нужен, мы и по льду где угодно перебе­ремся. А то засадят куда-нибудь в окопы. Не тут-то было. Оказывается, не­мецкие саперы круглосуточно взрывают лед на Одере. Интересно, зачем? Чтобы затруднить дальнейшее продвижение приближающихся советских войск или же исключить бесконтрольную переправу движущихся неоргани­зованной массы своих собственных солдат?

Пришлось все-таки через мост. Действительно, здесь сортировали стро­го, я бы даже сказал: жестоко. Мы с Петром подошли к вахмистру с орлом на груди, он посмотрел наши документы, спросил, сколько нас и махнул перчат­кой: проезжайте, мол. Оборона Одера обошлась без нас.

К вечеру этого же дня нас ожидал еще один сюрприз. Едем мы это, не торопясь, тем более, что теперь не знаем, куда ехать. Но в смысле марш­рута Господь нам помог. Видим, по обочине дороги шкандыбает своими кривыми ногами наш эскадронный командир ОТ-фюрер Кайзер. Сам шагает, а эскадрона близко нет. Подъехали, он страшно обрадовался. Мы посадили его на наше транспортное средство, и первым делом он указал нам маршрут. Он родом был из местности возле Вайсвассера, там жила его семья, а это от Глогау около ста километров. За два дня мы добрались до его родных мест. Город это или деревня, не знаю, в Германии они не очень отличаются. Мы поселились в школе, выспались, помылись, иску­пались (где-то Кайзер раздобыл нам сменное белье). Место глухое, здесь военных, наверно, еще в глаза не видели. Мальчишки за нами, особенно за кавалеристом, стайками ходят: вот, мол, отчаянные вояки. Пробыли мы здесь три дня, Кайзер откуда-то привез нам маршбефель на город Колин в Чехии, устроил нам всем прощальный обед с жареной картошкой и мик­роскопическими порциями шнапса, и мы двинулись в дальнейший поход, оставив хозяевам мешок муки, который мы так и не открыли, и с десяток килограммов сала, чему они страшно обрадовались, ибо с продоволь­ствием в самой Германии было туговато.

Германия. Едем, кругом тихо, мирно, никакой войны не чувствуется. Дети играют, девушки по вечерам в каком-нибудь помещении танцуют, и мы иногда подключаемся. Каплан и я танцуем вальсы и танго по-настоящему, остальные из нашей шайки — так, чтобы при случае пощупать кое-кого, впро­чем, безо всяких скандалов. Никакого, пренебрежения или снисходительнос­ти к «унтерменшам» (мы же славяне) не чувствуется.

Возможно, это в какой-то степени объясняется тем, что мы не заезжем в города, не желая нарваться на авиацию союзников, а в деревнях все попроще, в том числе девчонки.

Плохо одно. По любой дороге через 5-7 километров обязательно каба­чок, поесть в нем можно только по карточкам или талонам, которых у нас, конечно, нет. А вот пивом хоть залейся и без всяких карточек. Стоит оно копейки, уж не помню, то ли пятнадцать, то ли двадцать пфеннигов, но имен­но этих несчастных пфеннигов у нас и нет.

Пробуем реализовать наши замечательные атласные одеяла, но покупа­телей на них не находится.

Германия — не Польша. Это в Польше можно было продать все: хоть рваную шинель, хоть ботинки без подошвы за соответствующую, само со­бой, цену.

Здесь ничего продать невозможно, а что-либо военное — даже нечего и думать.

Наконец, одна толстая немка смилостивилась и поддалась на наши уго­воры, но купить согласилась не одеяла, а только пуговицы. Мы всем отрядом далеко за полночь стригли эти проклятые пуговицы и утром отдали ей целую кастрюлю. Теперь на пиво хватало. Я до тех пор пиво даже не пробовал. Теперь мне понравилось темное бархатное. Все равно, больше одной круж­ки я не выпивал, а ребята пили и по 5-6 кружек сразу.

Пересекли границу протектората Чехия и Моравия. Тут сразу же, на пер­вой же ночевке, едва не попали в переплет. На этот раз мы решили заночевать в усадьбе одного чеха. Если хорошо понимаешь по-польски, то и с чехом разговаривать легко. Мы с хозяином порассуждали о том, о сем, он накормил нас горячим супом и молоком, и мы улеглись. Но спать пришлось недолго. После полуночи вдруг загремело, загрохотало так, что весь дом вздрагивал. Мы выскочили во двор, там уже стоял хозяин. А невдалеке, километрах в 10 -как раз в том направлении, куда мы собирались ехать вчера, творилось, нечто ужасное, там было море огня. Хозяин сказал, что там находится небольшой завод по производству искусственного горючего: из угля делали бензин. Ско­рее всего, бомбили именно этот завод.

На следующий день мы проезжали мимо этого скорбного места. Ничего не скажешь: чистая работа. Завод этот располагался не в населенном пункте, а в чистом зеленом озимом поле, километрах 2-х от дороги, по которой мы ехали.

От завода осталась только, совершено бесформенная и плоская груда развалин. А в радиусе около километра воронки лежали так густо, что ни травинки зелененькой видно не было. А дальше воронки, по нашему разуме­нию, от полутонных бомб, располагались все реже и реже в зелени поля, а несколько воронок добрались и до нашей дороги; мы их объехали. И все это было сделано ночью.

В Колине мы получили маршбефель на Прагу, и нам было приказано передвигаться дальше железнодорожным транспортом, а лошадей и подводу сдать на следующей станции. Мы выполнили эти указания наполовину: по­ехали дальше железной дорогой, а лошадей и подводу продали чехам и обес­печили себя продовольствием на долгое время.

В Праге мы получили направление на город Цветль в Австрии, куда надо было ехать через Вену.

Железнодорожный транспорт представлял в это время в Германии жал­кое зрелище. Английские и американские самолеты гонялись буквально за каждым поездом, станции и мосты подвергались постоянным ударам с воз­духа. Вагон, в котором мы ехали, не имел ни одного целого стекла, зато всяких непредусмотренных дыр было в нем предостаточно.

До Вены или, вернее, до нужного нам вокзала мы не доехали. Поезд остановился, было объявлено, что дальше он не пойдет, и мы двинулись пеш­ком. Через пару километров дошли до моста, полюбовались величествен­ным «голубым Дунаем» и едва сошли с моста, раздались сигналы воздуш­ной тревоги. Искать стационарные бомбоубежища, не зная города, было бессмысленно, но сразу справа за мостом был небольшой скверик, а в нем щели, туда мы и бросились.

Союзники бомбили с очень большой высоты, так что даже четырехмо­торные бомбардировщики были едва заметны в небе. Первая тройка сделала поворот прямо над нами и, видя эти белые кривые полосы, мы решили, что целью будет именно наш мост через Дунай. Помня же тот бензиновый заво­дик, уже предвидели свой конец. Однако, поворот этот обозначал поворот всей армады и больше ничего. Я сначала считал самолеты, досчитал до двух­сот и бросил. Видно, было штук триста; и они громили промышленный рай­он Вены на левом берегу Дуная, то есть, откуда мы пришли.

Бомбардировка закончилась, мы прошли по улицам Вены, разыскивая нужный нам вокзал Франца-Иосифа, нашли его и к вечеру уже ехали дальше. До Цветля прямые поезда не ходили, пришлось пересесть на другой. Тут меня подводит память, я не помню, была ли это узкоколейка, только помню маленькие, сильно раскачивающиеся вагончики, и как мы переезжали про­пасти по узеньким мостикам без боковых ферм и даже без перил. Страшно было даже глянуть вниз.

Позже мне пришлось наблюдать со дна такой пропасти, как далеко вверху на высоченных каменных опорах как будто тонкой ниточкой висел мост, а по нему шел игрушечный поезд.

Мы прибыли в Цветль, возле которого располагался 5-й Запасной каза­чий полк, который собирал, формировал и направлял пополнения 15-му ка­зачьему кавалерийскому корпусу.

 

 

12. 15-й КАЗАЧИЙ КОРПУС

Я прибыл в 15-й казачий кавалерийский корпус, и все события моей бли­жайшей жизни связаны с этим войсковым соединением. Что же это было такое -15-й корпус? Надо дать читателю ясное понятие об этом, и тут у меня полное расстройство в мыслях. Об этом корпусе можно написать множество книг, и за рубежом их немало издано. А можно дать небольшую справку для тех читателей, которые, зная много чего о Великой Отечественной войне, до сих пор и представить себе не могут, что могло существовать крупное воин­ское соединение, насчитывающее к концу войны 25 тысяч бойцов, состоящее почти полностью из советских граждан и сражающихся с оружием в руках против советских войск и их коммунистических иноземных помощни­ков и соратников.

С началом войны сразу обнаружилось, что множество советских граж­дан не горело желанием сражаться за советскую власть. Это обстоятельство не один раз отмечал в своих приказах Верховный Главнокомандующий Иосиф Сталин, указывая, что бойцы и командиры Красной Армии не проявляют нужной стойкости и толпами сдаются в плен.

Таким образом, многомиллионные цифры находившихся в немецком плену советских военнослужащих объясняются не только талантами герман­ских фельдмаршалов и высокими боевыми качествами вермахта, но и неже­ланием советских людей проливать кровь за призрачные идеи социализма, который, как утверждал Сталин, уже был построен в СССР.

Более того, среди тех, кто не хотел воевать за Советы, обнаружилось не­мало таких, которые желали бороться против Советов, и не только в полиции или в городских управах, но и с оружием в руках на фронтовых позициях. Так, командир полка Красной Армии — донской казак майор Иван Кононов пере­шел с крупной группой подчиненных командиров и бойцов на сторону нем­цев и сразу же организовал вооруженный отряд для действий на фронте. И это был не единственный случай.

И гражданское население городов и сел Советского Союза нередко поначалу встречало, особенно на Украине, входящие немецкие войска весьма дружелюбно, иногда даже с цветами и хлебом-солью, считая, что это событие является началом долгожданного освобождения от больше­виков и их «вождя и учителя всех народов». И, думается, правы те истори­ки Второй Мировой войны, которые утверждают, что если бы немцы, выполняя политическую стратегию германского нацистского руководства и ослепленные своими успехами в военных действиях в Европе, не начали сразу и немедленно проявлять свою звериную и бесчеловечную сущность в презрении ко всему не немецкому, результаты Второй мировой войны были бы другими.

Особый разговор о казачестве. Сейчас идут споры о том, что такое каза­чество: сословие или народность, а то и вовсе некое новое определение «эт­ническая общность», хотя никто толком не знает, что сие означает. В эти спо­ры я сейчас включаться не буду, только скажу, что как казачество ни называй, а оно сыграло важнейшую роль в истории России. Есть историки, которые считают, что без казачества не было бы и России. Конечно, имеется в виду не теперешняя общипанная Россия. Возможно, в этих утверждениях и есть неко­торое преувеличение, но были Ермак, Поярков, Хабаров, Атласов, Дежнев и многие, ныне безвестные казачьи головы и атаманы, и именно они, а не царские воеводы и стольники, раздвинули пределы России до вод Тихого океана и Северных льдов, а затем стали на охрану новых рубежей державы.

Нет необходимости рассказывать о деяниях казаков на службе Российской державе в многочисленных русско-турецких войнах, в русско-прусской, русско-шведской, Отечественной войне 1812 года и других событиях, где требовались высокое воинское мастерство, доблесть и чувство неистребимого боевого това­рищества. Сам Наполеон Бонапарт позавидовал российскому императору Алек­сандру 1 в том, что тот имеет у себя таких замечательных воинов как казаки.

В пламенных событиях 1917 года, когда русская армия под влиянием во­енных неудач и большевистской пропаганды стремительно разваливалась, только казачьи части, абсолютно не зная дезертирства, сохраняли воинское устройство и в порядке возвращались домой. Только малая часть казаков пришла с фронта «обольшевиченными», подавляющее большинство каза­ков не приняли идей большевистской пропаганды и поэтому все оказались на «белой» стороне в разгоревшейся гражданской войне. По сути дела, во всех белых армиях главной военной силой были казаки.

Эти обстоятельства, а возможно, и просто страх перед большим количе­ством людей сплоченных и свободолюбивых, вызвали у большевистских ру­ководителей яростную ненависть к казачеству. Так было принято решение о «расказачивании», то есть о ликвидации казачества численностью в несколь­ко миллионов человек, как чего-то особенного и хоть чуть-чуть самостоя­тельного. Руководство этим процессом возглавляли такие вожди как В. Ле­нин, Л. Троцкий и Я. Свердлов. Выше этих людей в тогдашней иерархии ком­мунистической власти в России не было. А заканчивал эту живодерскую «работу» уже Иосиф Сталин.

«Расказачивание» заключалось как в прямом физическом уничтожении казаков путем массовых расстрелов, производимых ЧК, ЧОНами и много­численными ревкомами, так и реквизициями, высылками целых станиц и заменой казачьего населения привозимыми «бедняками» из центральной России, а позже принудительной коллективизацией, раскулачиванием, голо-домором 1933 года, причем, процесс выселения и переселения контролиро­вался в свое время лично Лениным.

Все эти намерения были выполнены большевистской властью с завид­ной настойчивостью и беспримерной жестокостью. Казачество всех суще­ствовавших войск было практически уничтожено. Во время моего детства в нашей станице само слово «казак» не употреблялось.

Казачество, как я уже сказал, было уничтожено, но казачий дух уцелел, он тлел в душах многих людей и ждал своего часа, чтобы разгореться сильно и ярко. И дождался.

Практически с первых дней войны начали создаваться группы и отряды казаков, решительно настроенных на вооруженную борьбу против Советс­кой власти, причем происходило это не по немецкой инициативе, а в первое время и без их поддержки. Однако, вскоре убедившись в абсолютной надеж­ности казаков и в высокой эффективности их действий в боевой обстановке, немецкое фронтовое командование стало оказывать казакам всемерную по­мощь оружием и снаряжением, что сразу же привело к укрупнению казачь­их отрядов и созданию уже настоящих воинских частей.

Указывая на высокую эффективность действий казаков, приведу один пример. В феврале 1942 года в районе Смоленска немецкие войска окружили прорвавшийся в глубокий тыл кавалерийский корпус Красной Армии под командованием генерала Белова и приступили к его уничтожению. Прини­мавший участие в этой операции 600-й казачий батальон численностью в 2000 казаков (немцы никак не хотели именовать его полком) под командова­нием майора И. Кононова взял в плен 700 красноармейцев и командиров, захватил более тысячи лошадей, 23 орудия, 5 танков и много другого военно­го имущества. Многие ли из хваленых немецких танковых дивизий могли со­вершить такое за несколько дней боев.

С вступлением немецких войск в типично казачьи области Дона, Кубани и Терека в 1942 году начался бурный рост численности казачьих частей, при­чем этот процесс активно поддерживался фронтовыми немецкими офице­рами, включая такие фигуры как генерал-полковник, позднее фельдмаршал фон Клейст, командир корпуса генерал Шенкендорф и многие другие. Этому способствовала репутация казаков как отличных воинов и непримиримых борцов против большевиков в гражданской войне.

В высших сферах германского руководства этот процесс одобрения не находил. Наиболее сильными его противниками были глава так называемого «Министерства восточных территорий» Альфред Розенберг по причине своих расистских убеждений и высший вождь СС и руководитель Имперского уп­равления безопасности Генрих Гиммлер, считавший, что ни один человек не немецкого происхождения не должен иметь доступа к оружию.

Однако, Берлин далеко, а фронт близко, и летом 1942 года в боевых дей­ствиях принимало участие уже 6 или 7 казачьих полков и большое количество отдельных батальонов, сотен и других мелких казачьих групп, как на участках группы армий «ЦЕНТР», так и на Северном Кавказе. Успешный опыт приме­нения казачьих частей на фронте и в антипартизанских операциях, а общее количество казаков в них превысило 20 тысяч, привело к тому, что встал воп­рос об организации крупного казачьего соединения, однако только после Сталинграда, когда у высшего германского руководства поубавилось высо­комерия и самоуверенности, в апреле 1943 года было принято решение о создании 1-й казачьей дивизии.

Формирование дивизии производилось на учебном полигоне возле города Млава в Польше. Дело было нелегкое. Даже такие крупные отряды как батальон Кононова или полк Юнгшульца, достаточно многочислен­ные и хорошо организованные и вооруженные, требовали переформиро­вания в стандартно оформленные полки, а из прибывавших мелких бое­вых групп и партий из лагерей военнопленных необходимо такие же пол­ки создавать заново.

Сразу же возникла проблема командного состава. Старших офицеров среди казаков почти не было, а из приезжающих казаков-белоэмигрантов в строевую службу мало кто подходил по причине преклонного возраста и двадцатилетнего отрыва от воинской службы. Назначались немецкие офице­ры, что не очень-то нравилось казаком.

Здесь необходимо отметить еще одно важное обстоятельство. К это­му времени германским командованием было создано несколько так на­зываемых «легионов» из советских граждан нерусских национальностей: азербайджанских, армянских, грузинских, туркестанских и т.д. Воинские части этих легионов не превышали батальона (позже были попытки фор­мирования тюркской дивизии), возглавлялись немецкими офицерами и, хотя часть командного состава и была из легионеров, но порядки были такие, что, скажем, немецкий фельдфебель имел больше власти, чем тот же грузинский капитан.

В некоторых казачьих отрядах, прибывавших в Млаву, были такие же по­рядки, но теперь, в дивизии, немецкие офицеры, стремящиеся их сохранить, из дивизии безжалостно изгонялись. Внедрялись служебные отношения ис­ключительно на основе подчиненности и чинопочитания, и теперь тот же немец-вахмистр тянулся в струнку перед казаком-лейтенантом и козырял как миленький. Пресекалась даже подача строевых команд на немецком языке, что, безусловно, практиковалось во всяческих легионах.

Сформированная дивизия состояла из шести полков:

1-й Донской полк,

2-й Сибирский полк,

3-й Кубанский полк,

4-й Кубанский полк,

5-й Донской полк,

6-й Терский полк.

5-й Донской полк возглавил подполковник Иван Никитович Кононов, по­лучивший к тому времени уже известность, как среди казаков, так и в кругах немецкого командования. Командирами остальных полков были назначены немецкие офицеры, среди которых были и выходцы из Прибалтики, в совер­шенстве владеющие русским языком, что, конечно, немало способствовало их авторитету среди казаков. Командирами дивизионов были в большинстве также немцы, а эскадронами и взводами командовали преимущественно ка­заки. Только в 5-м Донском полку, у Кононова, все офицеры были только казаками, ни одного немецкого офицера в полку не было.

Командиром дивизии бьш назначен только что произведенный в генерал-майоры Гельмут фон Паннвиц, блестящий кавалерист и офицер редкой отва­ги. К этому времени за действия на Восточном фронте он был награжден Рыцарским крестом с дубовыми листьями, наградой очень высокой, кото­рую в сравнении с советской наградной системой можно приравнять (услов­но, конечно) с дважды Героем Советского Союза.

По-русски он не говорил, но знал польский язык, и для украиноговорящих казаков-кубанцев проблем в общении с ним не было. В решении тех проблем между казаками и немцами, о которых я говорил раньше, его не­сомненная заслуга.

К началу сентября 1943 года комплектование дивизии было закончено, численность ее составляла более 18 тысяч бойцов. Что это были за люди, и какими путями шли они в дивизию?

Много было добровольцев, настоящих, убежденных и беском-промисс­ных противников большевизма; большинство из них не служило в Красной Армии. Когда началась война, я был страшно удивлен тем, что некоторые мои знакомые по школе ребята, как постарше на год-два, так и мои ровесни­ки, а мне было 16 лет, ушли в леса (наша станица предгорная, лесов вблизи сколько угодно), а потом при вступлении на Кубань немецкой армии посту­пали в добровольческие казачьи формирования. Значительная часть казаков прибыла из центров сосредоточения казачьих беженцев, ушедших вместе с отступающими немецкими войсками на запад и организованных в конце 1943 года в так называемый Казачий Стан под командованием Походного атамана полковника С. Павлова.

И все же основным источником для формирования 1-й казачьей дивизии были лагеря советских военнопленных. Шли они в дивизию по разным моти­вам. Многие абсолютно добровольно и осознанно, стремясь вступить в борьбу с оружием в руках, многие — полудобровольно (читатель помнит, как я попал в казачью часть), многие — лишь бы выбраться из-под колючей проволоки немецких лагерей, хотя в 1943 году условия были в них совсем не такие, как в 1941. Были и просоветски настроенные люди, которые, получив свободу и оружие, надеялись при случае перебежать к советским войскам или партиза­нам. Таких было немного: за все время существования дивизии-корпуса де­зертировало 250 человек, бьш случай, когда в Югославии перешел к титовцам целый взвод во главе с лейтенантом. Один такой случай произошел на моих глазах, о чем я расскажу в свое время.

Каким был состав дивизии по национальным признакам? В дивизии были, хотя и в незначительном количестве северокавказцы: адыгейцы, кабардинцы, карачаевцы, осетины. Я не служил в отделе кадров казачьих формирований и не могу назвать точные цифры, но по моей приближенной оценке в дивизии-корпусе было процентов десять-пятнадцать не природных казаков, а жителей, русских людей — выходцев из традиционных казачьих областей. Выходцев из других частей России, по-моему, не было. Во всяком случае, мне не приходи­лось встречать казаков из Рязани, Пензы или Вологды.

Никакой дискриминации по отношению к горцам и вот таким каза­кам-неказакам не было. Отношения были абсолютно боевые — товарищес­кие, истинно казачьи. Это понятно — по извечной казачьей традиции чело­век, попавший в казачье войско, уже становился законным казаком. Иног­да слышались разговоры от старых эмигрантов, что необходимо таких казаков приписывать к конкретным станицам соответствующих войск, но где теперь были эти станицы?

Дивизия была готова, и встал вопрос о ее боевом применении. Направ­лять кавалерийскую дивизию на Восточный фронт, где имело место постоян­ное массовое применение танков (только что закончилось Курское сраже­ние, где произошли самые крупные в истории человечества танковые битвы), было призвано нецелесообразным. Дивизия получила приказ о направлении ее во Францию, где ожидалась высадка англо-американских войск, но такое решение вызвало решительные возражения со стороны старших казачьих офицеров. Кононов на совещании командного состава дивизии прямо зая­вил, что англичане и американцы не являются врагами казаков, и ожидать от казаков какого-то усердия в боях против них бессмысленно. Присутствовав­ший на совещании П.Н. Краснов поддержал казачьих офицеров.

Приказ был изменен, дивизия направлялась в Югославию для борьбы против коммунистических партизан Тито, и в сентябре начала погрузку в железнодорожные эшелоны. Учебно-запасной казачий полк остался в селе Моково, недалеко от Млавы.

Прибыв на Балканы, казаки попали в бурлящий огненный котел. После военного поражения Югославии все соседние государства урвали от нее не­малые территориальные куски, а Хорватия стала самостоятельным незави­симым государством под руководством своего фюрера Анте Павелича. Политические противоречия смешались с давней национальной враждой, все это сплелось в неразрешимый кровавый клубок: все воевали против всех, но явной победы никто одержать не мог. Постепенно все большую силу приоб­ретали коммунистические отряды Тито, активно поддерживаемые как Совет­ским Союзом, так и англичанами, так что в оружии и военном снаряжении недостатка они не испытывали.

В приказе фон Паннвица говорилось: «Наш час настал! Наша борьба направлена на уничтожение большевизма! За свободу казачества!»

Так что отдыхать казакам не пришлось. Буквально с первых дней под­разделения дивизии включились в боевые действия против партизан Тито. Хотя к этому времени называть их партизанами вряд ли было правильно: у Тито уже были сформированы бригады, дивизии, корпуса, прекрасно орга­низованные и вооруженные, которые действовали на огромной площади, предпринимая неожиданные нападения на гарнизоны и коммуникации гер­манских войск. Работы казакам хватало: бригада туда, бригада сюда, полк туда, полк сюда, и любой эскадрон поднимался по тревоге, молниеносно седлал коней и мчался туда, где совершалось нападение, где внезапно возни­кал бой, а иногда и на выручку окруженных и подвергавшихся опасности собственных подразделений.

Территория боевых действий была для дивизии огромной: Хорватия, Сер­бия, Босния, Буковар, Винковци, Пакрав, Добой, Карловац, Сисак, Бихач, Костайница — это далеко не полный перечень пунктов, в которых подразделения дивизии проводили военные операции. Действия казаков были весьма ус­пешными; с одной стороны это объясняется высокими боевыми качествами и отвагой казаков, а с другой — тем, что в условиях горно-лесистой местности, слабо обеспеченной автомобильными дорогами, затруднявшей действия немецких моторизованных частей, отряды опытных хорошо вооруженных всадников были гораздо более приспособлены для боевых действий, как в обороне от внезапных нападений, так и при преследовании разгромленного противника. Бои были нелегкие, и на казачьем кладбище в Сисаке постоянно добавлялись новые ряды казачьих могил.

В августе 1944 г. генерал фон Паннвиц и полковник фон Шульц были вызваны в резиденцию Генриха Гиммлера в Восточной Пруссии.

Все рассказы об этом событии в советской печати о том, что с этого момента сам фон Паннвиц и все казаки стали эсэсовцами, являются сто­процентной ложью. Гиммлер вызывал фон Паннвица не как рейхсфюрер СС, а как командующий армией резерва, только что назначенный на эту должность вместо генерал-полковника Фромма, арестованного, а впослед­ствии и казненного по обвинению в причастности к заговору фон Штау-фенберга и покушению на Гитлера 20 июля 1944 года. В обязанности Гим­млера входило теперь обеспечение пополнения действующих воинских ча­стей и формирование новых.

На этом совещании было принято решение о развертывании 1-й казачь­ей дивизии в казачий корпус. Причин такого решения было три: во-первых, казаки очень хорошо проявили себя в боях, во-вторых, по всей Европе, в особенности в Польше и Франции, было разбросано много казачьих подразделений, состав которых был пригоден для пополнения корпуса, в-третьих, людские резервы самой Германии после Сталинграда и Курска были практи­чески исчерпаны, и многие соединения уже не могли получать необходимых для достижения штатной численности пополнений, а мальчишки росли слиш­ком медленно.

Предусматривалось иметь в составе корпуса три дивизии: две кавале­рийских и одну пехотную (пластунскую). Командиром пластунской диви­зии должен быть казачий офицер. Рассматривалась кандидатура генерала Андрея Шкуро, но окончательно остановились на кандидатуре полковника Ивана Кононова, командира 5-го Донского полка, наиболее отличившегося в боях, хотя и не всегда соблюдавшего дисциплину и правила цивилизован­ной войны.

Уже в сентябре, несмотря на отсутствие формального приказа о форми­ровании корпуса, было начато усиление дивизии и повышение ее боевой мощи: дивизия получила тяжелые минометы, 105 мм гаубицы, зенитные ору­дия, начали прибывать казаки из Франции, где уже происходили бои с выса­дившимися англо-американскими войсками в Нормандии. 5-й Западный ка­зачий полк был переведен из Франции в Австрию.

Тем временем дивизия находилась почти в непрерывных боях, в жур­нале боевых действий появляются новые названия: Баня Лука, Нова Градишка,Оккучани, Копривница, Клоштар, Джюрджевац. Бои происходили с неизменным успехом. Многие казаки получали боевые награды, в том числе и железные кресты 2-го и 1-го классов, что до этого времени для не немцев не допускалось.

Время идет, военное положение Германии ухудшается, с открытием вто­рого фронта становится почти безнадежным, казаки чувствовали приближе­ние конца войны, разглагольствования Геббельса о чудо-оружии никого не убеждали, однако никакого уныния и упадка боевого духа не наблюдалось. Какая-то фатальная надежда продолжала оставаться в душах казаков.

В феврале 1945 года появился приказ о присвоении казачьему соедине­нию наименования 15-го казачьего кавалерийского корпуса и назначении его командиром генерал-лейтенанта Гельмута фон Паннвица.

К этому времени реорганизация дивизии частично уже была выполнена: две бригады бывшей дивизии превратились в дивизии, для формирования пластунской дивизии необходимого количества казаков не было, поэтому была создана пластунская бригада из 7-го и 8-го пластунских полков и конно­го резведдивизиона. Командиром бригады был назначен полковник Кононов. Он не хотел расставаться со своим 5-м Донским полком, которым командо­вал более двух лет, и этот полк вошел в бригаду вместо 7-го Пластунского, а вся бригада получила наименование Кононовской.

А во вторую дивизию в качестве компенсации за выведенный из ее соста­ва 5-й Донской полк были включены два отдельных дивизиона.

Был ли сформирован 7-й полк, я не знаю. Во время моих скитаний в Хорва­тии, Австрии, затем в проверочно-фильтрационном лагере и многих лагпунк­тах ГУЛАГа я встречал казаков из всех полков 1-й казачьей дивизии и 8-го Пластунского полка, а казаков из 7-го полка мне встречать не приходилось.

Встречается информация о том, что вместе с нашим корпусом или даже в его составе действовал калмыцкий полк. Но калмыков я тоже не встречал.

И вот, как я уже рассказывал, в первых числах февраля 1945 года я прибыл в 5-й Запасной казачий полк 15-го казачьего корпуса.

 

(Окончание следует)

 

 

 
«ПерваяПредыдущая31323334СледующаяПоследняя»

JPAGE_CURRENT_OF_TOTAL
 

Исторический журнал Наследие предков

Фоторепортажи

Фоторепортаж с концерта в католическом костеле на Малой Грузинской улице

cost

 
Фоторепортаж с фестиваля «НОВЫЙ ЗВУК-2»

otkr

 
Фоторепортаж с фестиваля НОВЫЙ ЗВУК. ШАГ ПЕРВЫЙ

otkr

 

Кто на сайте

Сейчас 70 гостей онлайн

Rambler's Top100

Deacon Jones Authentic Jersey